«Самая большая аудитория переполнена. Стоят в проходах, вдоль стен, сидят на подоконниках, толпятся около двери. И это – минут за десять до звонка. …Скоро появляется Флоренский. Бочком пробирается, почти протискивается сквозь тесную толпу и выходит к столику перед студенческими скамьями. Сзади – большая доска. (На кафедру Флоренский никогда не поднимался.) Кругом толпа, настороженная, внимательная… Тишина. Я различаю, наконец, его фигуру. Среднего роста, слегка горбящийся, с черными волосами, падающими до плеч и слегка вьющимися, с небольшой кудрявящейся бородкой и с очень большим, выдающимся носом. …Черная простая ряса и серебряный наперсный крест, как у рядового сельского священника. Никогда на нем я не видел магистерского креста. Движения как бы скованны, фигура чаще бывает полунаклонена, нежели выпрямлена. Наконец, голос звучит несколько глухо, и слова падают отрывисто. Не было в нем ни величественности позы, жестов, ни эффектности звучания голоса, ни витийственной плавности фраз, чем щеголяли иные профессора. Речь лилась откуда-то изнутри, не монотонно, но и без риторических ухищрений и декламационного пафоса, не стремясь нарочито к красивости стиля, но будучи прекрасной по своему органическому единству, где содержание и форма сливались в нечто целостное… Не только ум, но и все существо бывало очаровано им и покорено ему. Никогда я не слыхал такой речи, никогда ни у кого не читал, чтобы кто-нибудь из мыслителей говорил так» (С. Волков. Московская Духовная Академия в 1917–1920 годах. Воспоминания бывшего студента Академии).
«Всю свою глубину и сложность Флоренский нес в тишине совершенной цельности. И это было в нем, пожалуй, самое удивительное. Тут было дело не только в цельности энциклопедического ума, хотя диапазон этой энциклопедичности был исключительным. Помимо его поразившей всех книги, я помню его работы и авторские замечания, какие-то властные вторжения – по филологии, по китайской перспективе, по философии культа, по электричеству, по символизму, по философии, истории женских мод, по русской поэзии, по новым способам запайки консервных банок, по древнегреческой философии, по генеалогии дворянских родов. Его знания высшей математики были для всех очевидны, но последний раз, когда я его видел, я застал его за изучением вопроса о способах затаривания лука в Америке. Но все-таки дело не только в этом. Флоренский был какой-то исторически непостижимый человек во всем своем жизненном облике. „Вы ноумен, – помню, как-то сказал ему Розанов. И при этом добавил: – Но у вас есть один недостаток – вы слишком обязательны: русский поп не может быть обязательным“.
Его ряса казалась не рясой, а какой-то древневосточной одеждой. Его голос в личной беседе звучал из давно забытых веков религиозной достоверности и силы. То, что он писал, и то, как он писал, давало не такие слова, по которым мысль прокатится, как по арбузным семечкам, и забудет, а какие-то озаренные предметы. Пусть кое-что из того, что он написал, было недозрело. Главная его заслуга заключалась в том, что, овладев всем вооружением современной ему научной и религиозно-философской мысли, он вдруг как-то так повернул эту великую махину, что оказалось, она стоит покорно и радостно перед давно открытой дверью богопознания. Этот „поворот“ есть воцерковление мысли, возвращение запуганной, сбитой с толку и обедневшей в пустынях семинарий религиозной мысли к сокровищам благодатного Знания. Это не „научное доказательство бытия Божия“ и не рационалистическая попытка „примирить религию с наукой“, а какое-то отведение всей науки на ее высочайшее место – под звездное небо религиозного познания» (С. Фудель. Воспоминания).
«19. VIII.1914. Недостаток „Столпа и утверждения истины“ тот, что он весь и непрерывно музыкален. Он музыкален. Но так как человек не только имеет музыку в душе, но иногда и п…, то эта сплошная добродетель в существенно религиозной книге кажется быть ненатуральной и „нарочной“. Даже Ап. Павел, лишь пройдя через историю, которая сняла без сомнения с него „лишнее“ и „ненужное“, оставив за бортом некоторые словечки, частные и личные записочки и т. д., вообще придав „каноническую обработку“, – весь безукорен, чист, везде и непрерывно велик. Людям же вообще это не присуще.
Впрочем, Павел Флоренский особенный человек, и, м[ожет] б[ыть], это ему свойственно.
Я его не совсем понимаю. Понимаю на 1/4, на 3/4, но на 1/4 во всяком случае не понимаю.
Наиболее для меня привлекательно в нем: тонкое ощущение другого человека, великая снисходительность к людям, – и ко всему, к людям и вещам, великий вкус.
По этому превосходству ума и художества всей натуры он единственный.
Потом привлекательно, что он постоянно болит о семье своей. Вообще он не solo, не „я“, а „мы“. Это при уме и, кажется, отдаленных замыслах – превосходно, редко и для меня по крайней мере есть главный мотив связанности.
Вообще мы связываемся не на „веселом“, а на „грустном“, и это – есть.
Во многих отношениях мы противоположны с ним, но обширною натурой и умом он умеет и любить, и вникать, и дружиться с „противоположным“.
Недостатком его природы я нахожу чрезвычайную правильность. Он – правильный. Богатый и вместе правильный. В нем нет „воющих ветров“, шакал не поет в нем „заунывную песнь“. Но ведь, по существу-то, что в „ветре“, что в „шакале“ – „Ах, искусали меня эти шакалы“. В нем есть кавказская твердость, – от тамошних гор, и нет этой прекрасной, но лукавой „землицы“ русских, в которой „все возможно“ и все „невозможно“» (В. Розанов. Мимолетное).
ФОКИН Михаил Михайлович
23.4(5.5).1880 – 22.8.1942
Артист балета, балетмейстер-реформатор, педагог. Дебютировал на сцене Мариинского театра в балете «Пахита»; танцевал в балетах «Арлекинада», «Карнавал», «Египетские ночи», «Жар-птица», «Эрос» и др. В качестве балетмейстера дебютировал спектаклями Петербургского театрального училища «Асис и Галатея» и «Сон в летнюю ночь». В работе над спектаклями сотрудничал с художниками А. Бенуа, Л. Бакстом, Н. Рерихом, А. Головиным, М. Добужинским, Н. Гончаровой, С. Судейкиным; с композиторами И. Стравинским, Н. Черепниным, Р. Штраусом, А. Глазуновым, С. Рахманиновым. В 1909–1912 и 1914 – художественный руководитель, балетмейстер и танцовщик «Русских сезонов» и труппы «Русский балет» С. Дягилева. Автор мемуаров и статей о балете. С 1918 – за границей.
«Выступления Айседоры Дункан в Петербурге произвели огромное впечатление на молодого танцовщика и будущего знаменитого балетмейстера М. М. Фокина, который стал искать новых путей для классического балета. Он восставал против застывших поз с руками, поднятыми венчиком над головой, искал в пределах классической техники свободного выражения чувств и хотел для своего балета из римской жизни найти новые формы. Он ходил в Эрмитаж изучать изображенные на вазах движения античного танца, исследовал греческие и римские источники. Постановка балета „Евника“ на тему, взятую из романа Сенкевича „Камо грядеши?“, на музыку А. В. Щербачева, явилась, таким образом, крупным событием, вызвавшим большие волнения и споры. Сторонники незыблемой старины были против него, сторонники постоянного движения вперед были в восторге. Фокину приходилось выдерживать серьезную борьбу и внутри театра, и вне его с критиками и балетоманами. Это только усиливало его энтузиазм в борьбе за новый балет. Старые балетоманы укоряли его в подражании Дункан, в ненавистном им „дунканизме“, а молодежь, напротив, восторженно откликалась на эту новую струю, оживлявшую незыблемые устои классического танца, который Фокин и не думал разрушать. Я очень горжусь тем, что с самого начала была на стороне Фокина, считая его гениальным в своих начинаниях, а гений всегда покоряет и увлекает. Фокина я приветствовала с самого начала и осталась ему верна до конца. Я участвовала в первом представлении „Евники“ 10 декабря 1906 года, исполняя заглавную роль» (М. Кшесинская. Воспоминания).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});