Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис откинулся на подушки, закрыл глаза, на лбу у него выступила испарина.
Щелкалов молчал.
В Борисовых палатах стояла тишина. Ни звука не раздавалось под раззолоченным потолком, и ни звука не доносилось извне, но ежели бы можно было проникнуть в мысли двух этих людей, так близко находившихся друг от друга, то палаты сразу бы наполнились вихрем, ревущим ураганом, бурей голосов, вскриков и воплей, которые слышали они в эти минуты.
Борис вынужден был отказаться от своего желания открыть в Москве университет. Восстал патриарх Иов, восстали бояре. На Москве не было человека, который бы не говорил, что царь отдает державу под власть иноземцев. «Как, — раздирали рты, — эти тонконогие, с Кукуя, детей наших учить будут? Нет уж… А вера православная? Ей что, вовсе сгинуть? Так нет же…» И это кричали на Пожаре, на Варварке, на Ильинке… Кричали в голос, заходясь от ярости. По Москве поползли слухи о дурном глазе, о кикиморе, объявлявшейся в ночные часы на Болоте, о странном трясении моста через Москву-реку, в треске которого-де явственно различимы предупреждающие голоса.
Борис догадывался, от кого идут разговоры и слухи, но сломить их не мог. Люди Семена Никитича схватили было безместного попика, что трепал языком в фортине на Варварке, свезли в тайный подвал, но поп замкнулся, молчал, как ежели бы язык ему отрезали. Боялся ли кого? Не знал ли чего? Неведомо. Пытать его не пытали, но напугали крепко — поп все одно молчал. Застыл, как костяной. Семен Никитич выслал всех вон и остался с глазу на глаз с попом. Тот сидел у стены, не то от сырости, не то от немощи утопив по уши голову в грязные лохмотья рясы. Семен Никитич сказал:
— Ну, что молчишь? Как ни прыгай, а жизнь-то у человека одна. Скажи, кем научен? Кто велел тебе речи дерзкие против государя вести? О разговоре нашем никто не узнает.
Но поп даже не пошевелился.
Семен Никитич помолчал, сказал другое:
— Еще день, от силы два, и прибьют тебя, душа божья, до смерти. Слышишь — до смерти!
Поп и на это ничего не ответил, и Семен Никитич понял, что он напуган словами более страшными. На том с попом разговор закончили. По указанию Бориса его свезли потихоньку в Пустозерск в глухой монастырь навечно. До корней, что питали слухи, не добрались. А все же Борис в разговоре со своим дядькой Семеном Никитичем сказал с сердцем:
— Не верю, что простой народ начало тем слухам. Не верю… Мужик из самой что ни на есть глухой деревни знает: нет человека без выучки. И сына сызмальства учит и пахать, и косить, и за землей ухаживать. Так почему же он против учения будет? — Ударил кулаком по колену. — Не верю.
Да оно и многим, стоящим рядом с Борисом, ясно было, что слухи и разговоры эти своекорыстное, злое дело тех, кто шатнуть хотел Борисов трон. Царевы скипетр и державу кому-то непременно хотелось взять в свои руки. Ну а Россия? Да что Россия, полагать надо, считали, ежели о своем только думали, она выдюжит… Она всегда выдюживала, и впрок ее хватит. Иного и быть не могло. Люди Семена Никитича всю Москву обшарили, добиваясь, кто и почему беспокоит люд московский. Но концы были спрятаны надежно.
Так корень и не нашли… А восемнадцать отроков, что ждали царева приглашения, были лишь выходом, который сыскал Борис в эдакой каше. Знающих людей не хватало позарез. Рудного дела мастеров, суконного, бумажного и многих, многих иных ремесел. И вот они первые — восемнадцать отроков — должны были привезти в Россию эти знания. Борис считал их своей победой, Щелкалов — царевым поражением, ибо знал, что те, у кого детей отняли для посылки в далекие страны, собрали их, как в могилу, и того царю не простят никогда. Породившие на Москве слухи и речи знали, как завязывать мертвую петлю дворцовых заговоров.
Борис поправился на подушках и повелел ввести отроков. И все время, пока они стояли в его покоях, смотрел на них неотрывно. О чем думал он в эту минуту, что виделось ему в юных лицах? Сказать трудно, но можно предположить, что Борис был счастлив, потому как бледность сошла с его лица и он даже порозовел.
Однако счастливые минуточки были для царя коротки. Едва вышли от него отроки, отправляемые в далекие страны, в царевы покои допустили Семена Никитича.
Он начал с рассказа о суде над Богданом Бельским. Борис слушал его, откинувшись на подушки и полузакрыв глаза. Лицо царя вновь стало серым. Борис угадывал, что и в судебном деле сыщутся люди, которые все силы приложат, дабы оборотить поражение Богдана против его, Борисовой, власти. И не подтвердил надежд канцлера Великого княжества Литовского Льва Сапеги и разочаровал, думать надо, многих в Москве. Царь сказал, что крови Богдана Бельского, несмотря на его явное воровство, не ищет. И от суда крови не ждет. И хотя многие, даже из самых ближних к царю, на то вельми изумились и, больше того, настаивали на крови, царь остался тверд. И сейчас слушал своего дядьку вполуха.
Семен Никитич, взглядывая на царя, читал с листа, но Борис, пропуская большую часть читаемого, улавливал только главное:
— «…лишить чести… имущество взять в приказ Большого дворца… выставить у позорного столба… сослать в Нижний Новгород… Людей его освободить и дать им служить кому похотят…»
Но это было не все, что принес с собой Семен Никитич.
Покончив с судебным делом Богдана Бельского, Семен Никитич, отодвинув бумагу, присел к постели царя и, не скрывая беспокойства и тревоги, сказал, что на Москве новый слух пущен и народ сильно волнуется.
Борис взглянул на дядьку вопрошающе. Семен Никитич, передохнув, сказал:
— Говорят, что-де царь умер.
У Бориса лицо исказила судорога. Дядька заторопился:
— В селе Красном, известном воровством и буйством, купцы и купецкие молодцы на улицу вышли, кричали шибко и грозили в Москву идти.
Пальцы Борисовы на атласном, шитом жемчугом и зелеными камнями одеяле сжимались и разжимались, словно ухватить кого-то хотели, но вот не могли. И цареву дядьке, не смевшему взглянуть в его лицо, но глядевшему только на эти пальцы, стало страшно.
— Великий государь, — взмолился он, — покажись народу, пресеки злые голоса!
Горло у него завалило, он замолчал.
Пальцы Борисовы, переплетясь, застыли. Дядька несмело поднял взор на царя. Борис лежал, уставя глаза в потолок. Молчал. И он, и дядька понимали, что кто-то хочет, очень хочет затеять свару на Москве, во что бы то ни стало добраться до веревки большого колокола и ударить в набат. А дальше — толпы народа, людской вой, пожары и пал, страшным огнем ударивший по Москве. Кто выстоит в буйствах толп, кто сверху сядет? Как знать…
— Хорошо, — наконец сказал Борис, — сегодня же вечернюю службу я буду стоять в Казанском соборе.
Семен Никитич припал к царевой руке.
Доктор Крамер руками всплеснул, когда царя начали одевать к выходу.
— Бог мой! — вскричал трепетный немец, лицо которого состояло из тщательно промытых морщин, фарфорово белевших зубов и умоляющих глаз. — Это никак невозможно.
Но Борис, закусив губу, поднялся с постели. К нему подступили с выходными одеждами, но он качнулся и, не удержавшись, тяжело опустился в счастливо подставленное кресло.
Все присутствовавшие в палатах застыли в немоте. Немец, задохнувшись, прижал ладони к лицу.
Лоб царя влажно блестел. Наконец он поднял лицо, сказал:
— Одевайте. — И встал.
Было ясно, что он не дойдет до собора и тем более не выстоит службы. Немец, закатывая глаза и задыхаясь, доказал, что царя можно только нести на носилках.
От Бориса больше не услышали ни звука за все время, пока его одевали и укладывали на носилки. И лицо царя было странным, таким, каким его не видели никогда. Царь Борис всегда был неразговорчивым и чаще молчал и слушал, нежели говорил, а на лице его скорее можно было прочесть настороженное внимание, сосредоточенность или углубленное желание понять то или иное, но сейчас с чертах не было ни того, ни другого, ни третьего. По-восковому застыв, лицо в противоестественной неподвижности вроде бы даже не жило.
Царя наконец одели, уложили на носилки с высоко взбитыми в изголовье подушками, прикрыли ноги дорогим собольим мехом. Носилки подняли и понесли. Лицо царя стыло на подушках. Бориса вынесли из дворца. Он почувствовал, как лица коснулся свежий, вольный ветер, и тут только различил, что Никольский крестец и вся Никольская улица заполнены иностранными мушкетерами в латах из непробиваемых и каленой стрелой воловьих шкур, стрельцами и иным народом. Но, подумав при этом, что Никольская улица длинна, а путь еще и далее немалый — через Никольские ворота, через весь Пожар, — Борис тут же забыл о предстоящем пути и даже о том, что его несут на носилках. Он был весь во власти поразившей его мысли. Еще в палатах, застыв лицом, Борис подумал с внезапно раскрывшейся ясностью, что все вокруг него зыбко, неверно, шатко и гораздо более ненадежно, чем в то время, когда он вступил на трон. Он всегда знал, что зависть, распаленная алчность, властолюбие точили и точат основание его трона, однако только сегодня, вынужденный больным, на носилках, явиться народу, с плотски ощутимой очевидностью, до конца понял, как тонка, ненадежна, слаба нить, удерживающая его власть.
- Рельсы жизни моей. Книга 2. Курский край - Виталий Федоров - Историческая проза
- Царские забавы - Евгений Сухов - Историческая проза
- Поручает Россия - Юрий Федоров - Историческая проза
- Горящие свечи саксаула - Анатолий Шалагин - Историческая проза
- Царь Сиона - Карл Шпиндлер - Историческая проза