Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома мы жили уже безвылазно – кресло не проходило в дверь в коридоре, все будто вздохнули с облегчением, примирившись с новыми обстоятельствами. Мы с соседями когда-то поставили большую металлическую дверь, отгородив себе кусок коридора. И там не проходили колеса. Муж обживался дома – принимал сослуживцев в детской спальне, прямо под пледом с «тачками», потихоньку включался в работу и вел два или три проекта, и все в происходящем его, по-моему, устраивало. К нам домой повалил весь этот беспечно-мечтательный, рекламно-тусовочный люд: реквизиторы, стилисты, художники-декораторы, фотографы, и они, закрывшись в детской комнате с постером «Шрек-2» на двери, о чем-то долго совещались, спорили, периодически взрываясь хохотом, худые девушки с проколотыми бровями, в узких брюках, потертых майках и в вязаных шарфиках, вышмыгивали на кухню за чаем или в уборную, стояли в коридоре, шепчась по своим «айфонам», парни с серьгами в ушах и в камуфляжных брюках отлучались в общий коридор, к лифту, курить. Иногда я присоединялась к ним, и они делились подробностями очередных съемок, а я делала вид, что слушаю.
Я же продолжала высматривать в вечерней панораме нашего спального массива те старые больничные окна. Мне казалось, что мы сошли с поезда слишком рано, что так нельзя, что где-то что-то потеряли.
Поймала себя на дикой мысли, что вспоминаю свой черный разжаренный август с ностальгией, что тогда, когда все было внезапно ужасно, что когда муж был куда недоступнее для меня, весь в этих трубках, с плеером, – было больше надежды почему-то. То острое, быстро перегорающее состояние возбуждения, как при влюбленности, при любой новой фазе чего-либо давало мне больше сил и возможностей. Коматозное бабье лето было сплошной неопределенностью, окрашенной надеждой. Сейчас это все притупилось, я сжилась с этим, свекровь сжилась и была просто рада – «он же с нами теперь! Все страшное – позади». Я так думаю, ей и не хотелось большего – мальчик родил сына, был женат и продолжал работать, дома, главное, что дома – навсегда с нами теперь.
Я курила и вспоминала не только наши пляжи, обеденные перерывы, пикники на крыше его офисного здания и глинтвейн после работы в пиццерии, а все больше теперь – то лето, когда садилась и говорила с ним, неслышащим и невидящим. Мне казалось, что там, в тех больничных холлах, разделенные статистическими данными наших земных состояний, показателями медицинских приборов, изломом времени (в коме времени вроде как и нет), мы были ближе, чем сейчас. Тогда я могла выдумывать сказки, я перечитывала их, уже для себя, сама себе рассказывала их и смотрела в окно на серый горизонт, перекатывая в руках те два его стеклянных шарика с пузырьками застывшего воздуха внутри, до сих пор, кажется, пахнущие корвалолом.
Сказка восьмая. Мальчик-с-пальчик
Многодетная семья Лесниченко, как это водится во многих классических славянских многодетных семьях, жила бедно, но шумно, и шумы эти, круглосуточно перетирающиеся, словно в небесной мясорубке (у них было две квартиры на последнем этаже), перетекающие один в другой, являли собой палитру всех известных домашних человеческих звуков. Они рассыпались из окон, прорывались сквозь панельные перекрытия, выкатывались из форточек и звенели по коленам отопительных труб. Собственным существованием, возможно, это гнездо налитых соками ростков, гнездо жизнеславия (можно было бы сказать «жизнелюбия», но полярная многогранность их семейных отношений делает применение к ним именно этого слова не совсем уместным) ежеутренне заводило общегородской механизм семейных будней, своими шумами складывая первые ноты льющейся по всему городу песни домашнего очага. Квартиры Лесниченкам дали в перспективном киевском пригороде – на песчано-сосновой окраине, куда по старой памяти все еще забредали ежи, а в мае в окна нижних этажей бились хрущи. Когда гасла последняя звезда и наливался росой серый рассвет, отчаянно и звонко, воплем своим отражаясь от прохладных луж, в бледно-лазоревом пустынном дворе плакал грудной ребенок. Ночные звери уходили в подвалы и норы, чирикали проснувшиеся птицы; потягивались, оглядываясь по сторонам, сонные проголодавшиеся кошки. Все новые дети Лесниченко, а их родилось к моменту описываемых событий уже десятеро (по одному в год), особенно громко плакали на рассвете. Измотанная мать в это время спала самым крепким сном и давно уже разучилась вскакивать по первому крику, так что к новому ребенку вставал кто-то из средних детей или если малыш получал грудное молоко, то сам отец. Как поросенка, пристраивал извивающегося, влажного, бессмысленно и беспомощно моргающего мутными глазами без ресниц к большому коричневому соску лежащей на боку матери, сонно наблюдал секунду-другую, чтобы убедиться, что стыковка прошла успешно, и потом, тяжело откинувшись, с удовольствием и шумным вздохом перекатывался на край разложенного дивана, перетягивая на себя все одеяло. И те, кто жил внизу и по каким-то причинам не спал, когда стихал наконец детский крик, могли отсчитать несколько секунд, после которых обязательно должен был скрипнуть диван, а потом угрожающе пискнуть две тонкие металлические ножки, разъезжающиеся по твердому гладкому линолеуму, – глава семейства откидывался на спину, заломив руку за голову, и выстреливал из-под одеяла одну ногу, так как становилось жарко.
Свет нового дня, как кошачий язык, облизывал, умывая, тенистый песчано-сосновый пригород.
Хлопала большая металлическая дверь в парадном, и несколько голубей лениво переходили на другой бок лужи, в которую, метко брошенный, пуская по отражающейся серой синеве неба невнятную волну, ложился, чуть кружась, окурок. А в это время уже выл лифт, и чуть позже с лязгом отворялась личная металлическая дверь коридора, который Лесниченки, хоть и жили бедно, надежно охраняли. Бряцали ключи, с клокочущим шелестом в полумраке прихожей на вечно забитую каким-то хламом тумбу летела сумка, и тут же скрипел холодильник. Легкие шаги словно водили хороводы на пятачке между кухней, уборной и ванной. Потом все затихало. Когда первые лучи летнего солнца показывались между выступающими кнопочками бетонных балконов соседнего здания, окрашивая красной ртутью тонкие железные перекладины пожарных лестниц, просыпались младшие дети. Их вопль был более осмысленным, чем у младенцев, более противным: они все в этот период появления новых детей осознавали конец некоего собственного уникального положения и старались орать по утрам по старой памяти и подражая новым своим братьям. Это хриплое козявочное «нннныыыыыииии», становившееся по мере роста ребенка набором осознанно произносимых звуков (младенцы кричат истошно, но их рев не передать буквами), сочилось ядовито-синим через открытые форточки и невидимые каналы, расположенные в стенках стояка, до самого первого этажа.
– Ннныыыииии! Маааааммаа-э-э-э! Хны-хны-хни-и-и-и…
Старшие уже не кричали, так как знали, что потом, после решительного диванного скрипа и тяжелых, чуть путающихся быстрых шагов, будет короткий шлепок и грозное, хриплое ото сна:
– Ты чего орешь? Ты чего орешь, я спрашиваю?!
Иногда шлепка не было, и, перекрывая сонное, нарочито громкое хныканье, через всю квартиру, через весь дом, отчасти вырываясь в последние минуты нерастревоженного солнечного утра, вспархивая с отправившейся на работу стайкой воробьев, с отступающей тенью у мусорных баков, неслось:
– А ну спать быстро, кому сказала!!!
Средние дети просыпались сами, сами тяжелым многоногим топотком отправлялись на кухню, чем-то там клацали и хлопали дверцей холодильника. Холодильник от каждого хлопка качался, стукаясь о стенку, и поскрипывал напольным покрытием. Голосов не было слышно. Иногда с острым свежим рассыпающимся звоном падала и разбивалась тарелка или долго, кружась, вибрировала на полу металлическая миска.
В квартире, обращенной окнами на север, на синие пыльные шатры раскинувшегося неподалеку вещевого рынка, включали радио. Гнусавящим мужским голосом начинала петь Леди Гага, и сквозь бетонные стены, по цементным трещинам, по микроскопическим дырочкам в штукатурке к соседям проникало ритмичное приглушенное басистое буханье.
С мая по сентябрь распахивалась балконная дверь в девичью спальню – темную, полную сладковатого духа молодого сна, и оттуда, разлетаясь по золотистой лазури утреннего неба, касаясь сохнущего на чужих балконах белья, падая на влажный асфальт с палисадником и мусорными баками, неровным подростковым голоском вырывалось:
– Дура! Дура! Я все маме расскажу!
Много-много раз, словно пенясь вздохом облегчения, сливался водопад в уборной, трубы исправно и тихо клокотали, журчала вода в умывальнике, бачок не успевал наполняться. Стучали двери, елозили на кухне табуретки, звенела посуда, с задорным порывистым лязгом хлопала дверца микроволновой печи, и странно, что так долго, по пять минут и дольше, хозяева этих деловитых бытовых звуков не выключали чайник, который протяжно и сипло свистел, словно испуская тревожный сигнал, на который никто не обращал внимания. Потом в той взрослой северной квартире несколько раз хлопала входная дверь и несколько раз лязгала металлическая – семейного коридора, выпуская старших детей по их делам.
- Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Ануш Варданян - Русская современная проза
- Сказки об Одуванчиках - Вероника Ткачёва - Русская современная проза
- Девочка из провинции - Алла Холод - Русская современная проза
- Тысяча удивительных людей. Хронические миниатюры - Стаcc Бабицкий - Русская современная проза
- Тысяча будд на полдороге в Рим - Анна Евсеева - Русская современная проза