книжка — в местном издательстве с обложкой из серого сырого картона с аляповатым рисунком. Она не принесла ему полной радости, но породила надежды.
Гребенников отчетливо осознавал, что его литературная судьба пришлась на особенное время — время смены поколений. Появились новые, непохожие на прежних — отцов командиров — главные инженеры, управляющие трестами, начальники лесосплавных контор. Во-первых, у них за плечами стояло уже серьезное, включающее элементы критического отношения к прошлым методам работы, образование. Во-вторых, они уже были свободны от поклонения одному человеку, одной мысли. И суть тут состояла не только в их личных качествах, а прежде всего в том, что развилось, укрепилось хозяйство, усложнилась связь одного производства с другим. Теперь не все зависело от личного характера кого-то, от его воли, от его желаний и склонностей, а заработали какие-то иные законы, управляющие жизнью и деятельностью человека, которые еще не сформулировали, но которые уже почувствовали. Укрупнился человек. Сделался заметным. И только в литературе осталось все по-прежнему. Нигде ни у кого Гребенников не читал об этом. Эти мысли — были мыслями его, Гребенникова. Он придерживал их до поры до времени, хотя нетерпение, боязнь упустить первенство так и подмывали грохнуть все сразу. И напечатали бы — главный редактор районной газетки оказался из тех негромких, застенчивых интеллигентов, каких не согнуть — нет такой силы, какие на самом деле, несмотря на свою застенчивость, не боятся ни черта. Они должны только поверить во что-то. А этот — верил.
Однажды морозной до звона сибирской ночью главный пришел к Гребенникову в редакцию. Звонкий скрип его огромных серых валенок по укатанному снегу Гребенников услышал задолго до его появления. Главному не спалось из-за Гребенникова: ночует, мол, человек не по-людски — на столе, в холодной комнате… И в разговоре Гребенников внезапно высказал главному свои мысли. За толстыми стеклами очков — умные внимательные и с огромными от волнения зрачками глаза. «Так давайте же! Вы так все исследовали, пора дать слово перу!» И Гребенников ответил то, что думал на самом деле. Он сказал: «Рано… Рано, Федор Петрович…» «Это отчего же? — спросил сначала с удивлением главный. — У вас все продумано, материал исследован. Зачем же медлить?» Он поглядел на Гребенникова и осекся. Помолчал немного и потом сказал грустно: «А-а-а, понимаю… Приберегаете для будущих эпохальных произведений». И это было правдой. Не только для произведений приберегал свой «материал» Гребенников — если ляпнуть все сейчас, когда у него ни авторитета, ни имени — да еще в районной газетке — кто-нибудь потом из собратьев по перу воспользуется и подхватит, а Гребенникова никто и не вспомнит — не велика фигура. А опередить его никто не мог — сердце чуяло; никто еще не догадывается о том, что именно сейчас рождается новый тип человека, а следовательно — новый герой, и самое важное — начинается новая эпоха в литературе. И он ее откроет. Сам. Первый.
Нужно только выбрать подходящий момент.
А в области Гребенникова уже знали. Знали в отделе пропаганды обкома, знали на радио. И когда собиралось очередное всесоюзное совещание молодых и обком получил письмо из столицы с просьбой рекомендовать двух-трех кандидатов из наиболее способных — рекомендовали и его.
А у Гребенникова к этому времени появилась Тося. Она работала машинисткой в редакции, была старше Гребенникова лет на восемь. Она исподволь опекала его: когда он возвращался из поездок и оставался в редакции обрабатывать свои записи, Тося оставляла между рамами то пару котлет, то банку с домашней солянкой, то жареную рыбу: «Только разогреть, и до утра вы уже не умрете с голоду». Иногда и она оставалась после работы — Гребенникову нужно было продиктовать несколько страниц, а печатать сам он не умел. Он понимал ее состояние, расхаживая за ее узкой с чуть обозначенными лопатками под кофточкой спиной. Видел, как алеет ее шея, как старательно сидит она, напряженно следя за его шагами. У Гребенникова появилась привычка — время от времени он должен был увидеть свою фразу напечатанной, чтобы идти дальше. И тогда он останавливался над Тосей и заглядывал в лист на каретке, почти касаясь щекой Тосиных коротко остриженных, но пушистых волос. Не то чтобы все это было приятно Гребенникову или щекотало его самолюбие, но придавало ему уверенности, и он это отчетливо осознавал. И однажды, вглядываясь вот так же в свой текст, он неожиданно для самого себя спросил:
— Скажите, Тося. Я нравлюсь вам?
Она даже перестала дышать. Он чувствовал, как напряглось ее тело, потом в нем что-то дрогнуло, ослабело, она медленно нагнула голову.
— Вы мне тоже нравитесь, — соврал он. И долго они оба молчали.
— Давайте работать, — потом тихо проговорила она. Гребенников улыбнулся.
— Давайте.
Диктовать он кончил где-то часов в одиннадцать вечера. И отошел к своему столу — разобрать напечатанное по экземплярам, вычитать. Тося начала собираться домой? Она медленно убрала со стола чистую бумагу, копирку. Закрыла машинку. Да и сам Гребенников, не знал, как поступить — напрашиваться ли идти с ней, оставлять ли ее у себя в редакционном кабинете. Но она все медлила уходить, и он уже досадовал на себя за то, что сказал эти слова.
— Проводите меня, — тихо и просто попросила она. — Здесь недалеко.
Они медленно шли по дощатому обмерзшему тротуару. Позванивали мерзлые доски под тяжестью их шагов, дым из печных труб, и мгла перемешались в морозном небе.
И вдруг Гребенников мысленно усмехнулся — так уж складывалась его судьба: женщины первыми пока что предлагали ему себя. И тем не менее он ощущал себя хозяином положения — последний жест, последний шаг оставался за ним. И еще за несколько мгновений до того, как уже не надо будет слов, он точно знал — вот не положит он ей руку на плечо, не поднимет ее лицо к своему за подбородок — и ничего не произойдет. Он видел, как ждет она этого его последнего движения. И даже сознание того, что он все это видит и понимает, давало ему ощущение независимости и свободы. Он несколько помедлил и почувствовал, как встревожилась она. Это промедление было небольшим экспериментом. И оно дало ему какую-то странную — холодную, но острую радость.
Тося приметила Гребенникова в первый же его приезд. И осторожно, исподволь выудила про него все, — к что не женат, и что не пьет, и что у него уже был, хотя и областной только, но прочный авторитет. А потом, когда стала печатать его материалы, почувствовала — область для него не предел. Не было в его материалах, в его статьях и очерках обычных оборотов, бодрячества. Его очерки показались ей даже излишне суровыми. Ей нравилось наблюдать за ним: