беседу, стараясь приблизить баптиста к своей вере.
— У меня есть свое, — сказал я ему, — с этим своим я едва справлюсь, как же я могу брать еще такое большое твое? Представь, у меня есть бочонок, вмещающий пять ведер воды, можно ли в него еще сверх этого налить воды? — говорил баптист.
— Нельзя, — согласился Л.Н. с заметной печалью в голосе и жестким выражением в глазах.
— Вы сорокаведерная бочка, в вас вмещаться может много, а я наполняюсь пятью, только пятью ведрами.
Рассказы баптиста о своих мытарствах привлекли внимание пассажиров всего нашего вагона. Сидевший через лавочку от нас священник все время настороженно прислушивался к свободной речи сектанта, то одобрительно, то негодующе выражал свои чувства. Внимание его значительно возросло, когда речь коснулась Л. Н. Толстого. Глаза его заискрились злорадством, и он громко заметил: «Тоже проповедует, а свое-то богатство, небось, не отдал. Оно, видите ли, неудобно — говорить одно, а жить иначе, и при этом множество людей обращаются к нему за братской помощью.
Вот он и снял ношу сию, тяжелую ношу с плеч своих, передав детям все свое богатство, яко неимущий теперь. Такова очевидная непоследовательность».
— А вы-то, отец, — ехидно заметил баптист, — разве уж очень последовательны?
— Мы не пророки, не проповедуем людям новые царства на земле, — резко сказал батюшка, — мы не зовем людей в новый храм, сооруженный человеческими руками. Мы обещаем царство божие на небе.
Опасение, что мой побег каждый день может быть обнаружен и с розысками обратятся прежде всего к родным, адрес которых начальству был хорошо известен, побудил меня не задерживаться у родных, а ехать на север, вступить в организацию и в меру небольших оставшихся сил отдаться работе, завещанной нашими погибшими братьями.
Мне дали адреса, совет немного отдохнуть и осмотреться, выждать.
Глава 2
В Петербурге
Из путевых впечатлений запало одно событие, немного меня смутившее. На московском вокзале, совершенно пустом, одиноко маячила незаметной точкой в уголке моя фигура.
Было довольно-таки тоскливо ждать поезда, но вдруг в зал выплыла внушительная жандармская фигура, мерно и властно начавшая шагать из конца в конец. Потом жандарм свернул в мою сторону, внимательно всматриваясь в меня, как будто узнавая во мне свою знакомую. У меня уже созревало намерение переменить свое место, когда жандарм круто повернул прямо ко мне.
— Есть билет? — спросил он, меряя меня бычьими глазами.
Не понимая хорошенько, о каком билете идет речь, я пожала в недоумении плечами. Тогда он пояснил:
— Взяла, говорю, проездной билет до Питера?
На отрицательный ответ жандарм скороговоркой сказал:
— Не берите, поедете с моим знакомым служащим железной дороги. У него семейный билет, жену и сестру он нашел, а мамашею будете вы.
Мой отрицательный жест к такому лестному предложению очень его удивил, оскорбил даже, и он старался соблазнить меня теми выгодами, которые проистекут от этой сделки.
— Тебе кроме пользы ничего не будет, вместо 6 рублей заплатишь 5 р., понимаешь? Жди тут, сам приду за тобой.
Конечно, пришлось убраться подальше, и потом видно было, как жандарм тщетно разыскивал «мамашу».
Протекшее время с последнего пребывания в Петербурге было так значительно, внесло столько перемен, что невольно смущала мысль, как наилучше устроиться. Впрочем, на петербургском вокзале быстро нашлось разрешение этого немудрого житейского вопроса. Извозчик отнесся участливо и предложил отвезти в самые дешевые номера, ему хорошо знакомые. Я вручила свою судьбу в его руки.
Номера, действительно, были недорогие, немного странноватые, около самого Николаевского вокзала. Весь огромнейший дом заполнен был одинаковыми, до мелочей во всем похожими друг на друга, номерами.
Типичнейшая хозяйка-меблированных комнат меня встретила и отвела мне самую маленькую комнауку. Это была женщина уже пожилая, с букляшками на лбу, со сбитыми волосами, подбеленная, неряшливо, грязно одетая, и все-таки во всей ее фигуре, в манере держать голову видно было, что она когда-то знавала и другую обстановку и иную среду. Номера имели сходство со своей хозяйкой; жильцы, как потом выяснилось, состояли из самой сборной публики и вполне загадочных личностей. На все номера была одна довольно жалкая прислуга, мыкавшаяся по всем комнатам и часто вступавшая с хозяйкой в настоящие бои с весьма трагическими последствиями для обеих. Но почему-то она стоически выносила все невзгоды и свое тяжелое, бесправное положение.
Быть может, частые вечерние пиршества служили смягчающим обстоятельством в ее неприглядной жизни. Бог весть, откуда являлись на кухню запоздалые гости, в пузырчатых лаковых сапогах, с гармониками под мышкой, с пивом и водкой. У хозяйки тогда головная боль проходила, прислуга торопилась ставить самовар, начинался пир под руководительством самой барыни. Почему-то, между игрой на гармонике и битьем посуды, хозяйка читала по-немецки или говорила фразы на том же языке, а когда это не убеждало гостей в ее превосходстве, она приносила из своей комнаты старые, истлевшие документы, бесповоротно доказывавшие ее родовитость. Так гомонили они в кухне целую ночь.
Ближайшими жильцами двух номеров были батюшки. Один, совсем молодой, с Афона, днем стоял с тарелкой на углу Знаменской и Невского, собирая посильную лепту. Вечером у него собиралась веселая компания пропивать собранные гроши жертвователей, приношение которых часто доходило до ста рублей в день.
Другой поп, занимавшийся тоже сбором, имел угрюмый характер и пил вдвоем с приходившей к нему каждый вечер с гитарой довольно мрачной личностью. Играл он большею частью грустные, заунывные мотивы, и под конец вечера оба горько плакали, кого-то проклиная. Оба эти батюшки никогда не соединялись вместе. Мой молодой сосед говорил, что будто другой завидует ему за большой сбор подаяния.
Жить среди такой компании долго одной было тяжело и опасно. Усугублялось это рискованное положение тем, что каждый вечер хозяйка предупреждала всех своих жильцов о возможности прихода ночью полиции и что в таком случае надо говорить «этим подлецам», как она выражалась. На мою настойчивую просьбу прописать мой паспорт она неизменно отвечала: «Зачем деньги тратить, живи, сколько нужно, так, придет ночью полиция — скажи: сейчас с поезда». По-видимому, у нее были свои, какого-то тайного характера, причины на такое отношение к полиции и к прописке. Впрочем, весь этот многоэтажный дом, как мне стало потом известно, был занят личностями «не вполне чтоб», и порядки в меблированных квартирах были аналогичны с нашими.
Затянувшаяся неопределенность положения, неясность, когда потребуется войти в работу, подсказывали как-нибудь изменить тягостную жизнь. По конспиративным условиям нельзя было никого видеть, тем более посещать знакомых, обстановка же не дозволяла даже читать ни книг, ни газет. И вот я решаюсь поехать в Кронштадт,