Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Может быть, все приснилось мне?.."
Это чувство противоестественности обострилось спустя неделю: никто с Дальнего Востока не зашел в мастерскую, никто из приезжих не позвонил, и теперь тот нежданный звонок в августовские сумерки представлялся ему сигналом предупреждения во сне, каким-то знаком мистического напоминания о прошлой его вине перед отцом. А отец жил не так далеко от Москвы (одна ночь в поезде) на берегу Псковского озера в рыбачьем поселке, куда переехал из Москвы, уйдя на пенсию. Лет пятнадцать назад Васильев часто бывал у него и там работал на натуре с весны до поздней осени, исписав все, что можно было, и только тут понял, почему отец, страдающий астмой, уехал из Москвы и купил домик на чистом воздухе. Здесь был простор, солнце, тишина, высокая синева неба с кудрявыми холмами облаков, опрокинутых в нежную зеркальность озера, здесь, за отмелью, просмоленные рыбачьи лодки плавно покачивались, слегка позванивая в полуденной жаре цепями якорей, изредка визгливо кричали чайки, усаживаясь на забеленные пометом борта баркасов; теплый воздух ласково тянул по белому песку меж красных валунов, шевелил нагретые кустики репейника, над которыми туго гудели полосатые шмели; пахло водорослями, донной сыростью от развешенных на заборах сетей; голуби ходили по деревянному причалу, коровы, лениво жуя, разморенные зноем, лежали на песчаной косе или стояли по колено в воде, помахивали хвостами, бессмысленно глядели на старые заржавленные рыбацкие мотоботы, наполовину затонувшие, где загорелые босые мальчишки сидели с удочками; а закаты были яростные, безмерные, таинственно и подолгу не потухавшие в небе и озере, ночи глубокие, звездные, как манящая в себя разверстая жуть вселенной...
Он помнил, как в те приезды отец иногда останавливался за его спиной в часы работы на натуре, замирая от восторженной гордости за своего сына, сумевшего благодаря труду и таланту вырваться в люди, достичь успеха, известности, и боялся пошевельнуться, нечаянно нарушить его работу астматическим дыханием, клокочущим кашлем. Но Васильева раздражало это надоедливое присутствие отца за спиной, его благолепное восхищение в тусклых глазах и то, как он умиленно и длительно рассматривал, ощупывая ласкающим взглядом, этюды и готовые картины, поставленные на террасе для просыхания красок. "Незаурядный у тебя талант, Володя. Береги его. Природа наградила тебя". И неудобно было, когда отец смущался, краснел склеротическими пятнами, стеснительно заикался как-то, кряхтел при виде денег, которые Васильев давал ему на расходы. Отец, пряча глаза, бормотал всегда одни и те же фразы о том, что никаких денег пока не надо, пенсии вроде хватает, а Васильеву каждый раз мнилось, что отец неискренен, лицемерит, и было неловко видеть его розовое, возбужденное лицо, жесты, его руки, прячущие ассигнации в карман.
И поразило, что после его смерти все деньги, что давал и переводил он ежемесячно, оказались нетронутыми, неистраченными и были письменно завещаны сыну вместе с домом и скарбом и десятком новых рубашек, в целлофановых неоткрытых упаковках, ни разу отцом не надетых, по разным случаям даренных ему Васильевым.
Но горше всего было то, что за год до смерти отец в письмах очень деликатно спрашивал, удобно ли приехать на денек в Москву, посмотреть новые картины и внучку посмотреть - не будет ли Мария обижаться на его стариковское вторжение? Васильев читал эти письма поверхностно, бросал их в кучу других писем, приглашений, договоров и бумаг, не часто отвечая, двумя строчками, собираясь все подробно написать, что приехать надо обязательно, как только он будет свободнее от неотложной работы. И обычно в следующем письме отец униженно извинялся ("Я понимаю твою занятость, сын, прости меня, надоедливого"), но немного погодя снова нерешительно спрашивал, может ли на денек в мастерскую приехать: "Погляжу на картины, на внучку, а утречком в поезд сяду - и домой".
Он так и не выбрал этого времени для отца, хотя тратил в ту пору целые дни и целые вечера на всякого рода заседания, пустопорожнюю "интеллектуальную" болтовню и бесполезные встречи в клубе. Отец, робкий его поклонник, не осмелился приехать на денек без приглашения, опасаясь помешать сыну в святой работе, а скоро Васильеву пришлось ехать на похороны отца, испытывая вдруг такую пустоту, такое угрызение совести, что всю ночь напролет простоял у окна вагона, задыхаясь при одном воспоминании о его последних письмах...
А когда он увидел в гробу застывшее, неузнаваемо помолодевшее лицо отца, его скорбный, недвижный в удовлетворенной полуусмешке рот вместе с надменным выражением потустороннего спокойствия, Васильев поразился тому, как с беспощадным высокомерием подменяет смерть живые черты, накладывая вместо них навечную свою печать отчужденной тайны. Но что же, что было в горьких складках его губ, сжатых так незнакомо? Познание того, что не знали живые и весь этот суетный мир? О, как всезнающе и горько жалел он остающихся на земле!.. Просто, может быть, ему ничего не нужно стало: ни славы сына, ни приезда в его мастерскую, ни краткого пребывания в гостях у внучки. И Васильев, прощаясь, прикоснулся к каменной руке отца (веря, что надо дотронуться до покойника и наступит облегчение), но это не помогло ему ни в тот день, ни потом. Можно было убедить себя, что живые всегда виновны перед мертвыми, что в век нервных перегрузок многим не хватает лишь одного шага на пути к добру, поэтому угасает на земле и родственная привязанность, и взаимопонимание близких. Эта оправдывающая его логическая попытка вызвала у него чувство стыда, и он не мог простить себе свою черствость ("Черт меня возьми, принимаю же я иностранцев, показываю часами картины, бываю терпеливым, вежливым, отвечаю на всякую несусветную чепуху! А для отца не нашел времени!"). И непростительным было то раздражение в дни приездов к отцу на Псковское озеро, против его ненасытного любопытства к работе "знаменитого сына", против его почти раболепной влюбленности и его с трудом подавляемого кашля, когда он из-за спины Васильева наблюдал рождение картины. Раз, в момент такого тихого кашля, наверное, душившего отца ("для чего, наблюдая мои руки, он задерживал дыхание?"), Васильев обернулся, нахмуренный, и встретился взглядом с его обмершими васильково-голубыми старческими глазами, которые говорили ему: "Прости меня, прости!" Потом, удушливо закашлявшись, отец улыбнулся сквозь выступившие слезы, будто виноват был в том, что еще жил на белом свете.
И эту улыбку страдальческого извинения запомнил Васильев навсегда.
"Неужели, помимо воли, я не стал близок самому родному мне человеку? Отец боготворил меня, а я отвечал ему молчаливым раздражением занятого собою себялюбца!.."
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- В окружении. Страшное лето 1941-го - Борис Васильев - Биографии и Мемуары
- Политическая биография Сталина. Том III (1939 – 1953). - Николай Капченко - Биографии и Мемуары
- От Кяхты до Кульджи: путешествие в Центральную Азию и китай. Мои путешествия по Сибири - Владимир Обручев - Биографии и Мемуары