Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полшеста часа зазвонило жидко и тонко: караульный солдат на мануфактуре Апраксина забил в колокол, чтоб все шли на работу. Ударили в било на пороховых, на Берёзовом, Петербургском острове и в доску – на восковых на Выборгской. И старухи встали на работу в Прядильном дому.
В полшеста часа было ни темно, ни светло, шёл серый снег. Фурманщики[156] задували уже фитили в фонарях.
В полшеста часа забил колоколец у него в горле, и он умер.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
И не токмо в кавалерии воюет,Но и в инфантерии храбро марширует.
Пастушок Михаил Валдайский[157]Сердце моё пылает, не могу терпети,Хочу с тобой ныне амур возымети.
Комедиальный актУ неё кроме Нестера есть шестеро.
Поговорка1
Весь день, всю ночь он был на ногах. Глаз его смотрел востро, две морщины были на лбу, как будто их сделала шпага, и шпага была при нём, и ордена на нём, и отвороты мундирные топорщились. Он ходил как часы:
– Тик-так.
Его шаг был точный.
Он стал лёгкий, жира в нём не было, осталось одно мясо. Он был как птица или же как шпага: лететь так лететь, колоть так колоть.
И это было всё равно как на войне, когда нападал на шведов: тот же сквозной лес, и те же невидные враги, и тайные команды.
Он сказал Катерине дать денег, и та без слова – только посмотрела ему в лицо – открыла весь государственный ящик – бери. Из тех денег ничего себе не оставил, разве какая мелочь прилипла, – всё получили господа гвардия. И его министры скакали день и ночь. И господин министр Волков вернулся раз – стал жёлт, поскакал в другой, вернулся – стал бел. И господин Вюст где-то всё похаживал, и одёжа прилипла к его телу от пота.
А в нужное время отворил герцог Ижорский своей ручкой окно, чтоб впустить лёгкий ветер во дворец. Кто там лежал в боковой палате? Мёртвый? Живой? Не в нём дело. Дело в том – кому быть? И он впустил ветер. И ветер вошёл не ветром, а барабанным стуком: забили на дворе в барабаны господа гвардия, лейб-Меньшиков полк. И господа Сенат, которые сидели во дворце, перестали спорить, кому быть, и тогда все поняли: да, точно так, быть бабьему царству. Виват, Полковница!
Это было в третьем часу пополуночи. И тогда, когда он понял: есть! всё есть! – в руках птица! – тогда его отпустило немного, а он подумал, что совсем отпустило, – и пошёл бродить.
Он стал бродить по дворцу и руки заложил за спину, и его ещё немного отпустило противу прежнего – приустал.
А в полшеста часа, когда взошёл в боковую, а тот ещё лежал неприбранный, – отпустило совсем.
И вспомнил Данилыч, от кого получал свою государственную силу, с кем целовался, с кем колокола на пушки лил, с кем посуду серебряную плавил на деньги – сколько добра извёл, – кого обманывал.
И вот он стал на единый момент словно опять Алексашка, который спал на одной постели с хозяином. Его глаза покраснели, стали волчьи, злые от грусти. И тогда – Екатерина возрыдала.
Кто в первый раз услыхал этот рёв, тот испугался, тот почуял – есть хозяйка. И нужно реветь. И весь дом заревел и казался с улицы разнообразно ревущим.
И ни господа гвардия, которые бродили по дворцу, как стадные конюхи по полю, господа гвардия – дворянская косточка, ни мышастые старички – господа Сенат, и никто из слуг не заметили, что в дом вошёл господин граф Растреллий.
2
А он шёл, опираясь на трость, и сильно дышал, он спешил, чтоб не опоздать, в руке у него был купецкий аршин, каким меряют перинные тюки или бархаты на платье. А впереди семенил господин Лежандр, подмастерье, с ведром, в котором был белый левкос, как будто он шёл белить стены.
И, вошед в боковую, художник отдёрнул занавес с алькова и посмотрел на Петра.
– Не хватит, – сказал он хрипло и кратко, оборотясь к Лежандру. – Придётся докупать, а где теперь достать?
Потом ещё отступил и посмотрел издали.
– Я говорил вам, господин Лежандр, – прокаркал он недовольно, – чтоб вы менее таскались по остериям и более обращали внимания на дело. Но ты прикупил мало, и теперь мы останемся без ног.
И тут обратился к вошедшей Екатерине наклонением всего корпуса.
– О мать! – произнёс он. – Императрикс! Высокая! Мы снимаем подобие с полубога!
И он вдруг подавился, надулся весь, и слёзы горохом поскакали у него из глаз.
Он засучил рукава.
И через полчаса он вышел в залу и вынес на блюде подобие. Оно только что застыло, и мастер поднял ввысь малый толстый палец, предупреждая, чтобы не касались, не лезли целовать.
Но никто не лез.
Гипсовый портрет смотрел на всех яйцами надутых глаз, две морщины были на лбу, и губа была дёрнута влево, а скулы набрякли матернёю и гневом.
Тогда художник увидал: в зале среди господ Сената и господ гвардии толкался и застревал малый чернявый человек, он стремился, а его не пускали. И мастер надул губы от важности и довольства, и лицо его стало как у лягушки, потому что тот чернявый был господин Луи де Каравакк, и этот вострый художник запоздал.
Дук Ижорский дёрнул мастера за рукав и мотнул головой: уходить. И мастер оставил гипсовое подобие и ушёл. Он унёс с собою в простом холстяном мешке второе личное подобие – восковое, ноги из левкоса и ступни и ладони из воска.
И гипсовое подобие на всех смотрело.
Тогда Екатерина возрыдала[158].
3
Он не заехал домой, а поехал с Лежандром прямо в Формовальный анбар. Он жил в Литейной части, напротив Литейного двора, а работал рядом со двором – в анбаре. Он любил этот анбар.
Анбар был крепкий, бревенчатый, большая печь топилась в нём, было тепло, а кругом снег и снег, потому что впереди была Нева.
Раздували мех работники, и он пробежал мимо мастерских малыми шагами и пророптал:
– Ррапота!
Он знал всего одно это слово по-русски, а с толмачом дело у него не пошло, он брызгал слюной, и толмач не мог переводить, не поспевал. Он прогнал толмача. И он словом да ещё руками – обходился. Его понимали.
Он любил красный, калёный свет из печи и полутьму, потому что в Формовальном анбаре белый свет шёл сверху, из башенки, и был бедный. А стены были глухие, круглые и блестели от тепла. Тут лежали пушки, фурмы для литья, его работы, восковые, гоубицы, маленькие пушечки и пушечные части – дело артиллерии.
Он пробежал в свою камору, боковую, полутёмную, – малое окошко сверху, – где стоял некрашеный стол и скамья и тоже топилась печь, меньшая, а на полицах лежали винты и трубки бомбенные и гранатные и стояла большая плоская фляга с ромом. В углу лежала больная пушка, чтобы всем показывать её неверность. Её лили ещё по Виниуса манеру[159].
Он составил в угол холстину, где лежали голова и формы, скинул парадное платье, повесил на гвоздь и сел за работу. Он разложил на столе клочки, которые вынул из кармана, и начал с них писать большие листы. Вывел заглавие медленно, со скрыпом и любуясь толстым письмом с тонким росчерком, который был вроде поклона. И на листах он написал великое количество нескладицы, сумбура, недописи – заметки – и ясных чисел, то малых, то больших, кудрявых, – обмер. Почерк его руки был как пляс Карлов, или же как если бы вдруг на бумаге вырос кустарник: с полётами, со свиными хвостиками, с крючками; внезапный, грубый нажим, тонкий свист и клякса. Такие это были заметки, и только он один их мог понимать. А рядом с цифрами он чертил палец, и вокруг пальца собирались цифры, как рыба на корм, и шёл объём и волна – это был мускул, и била толстая фонтанная струя – и это была вытянутая нога, и озеро с водоворотом был живот. Он любил треск воды, и мускулы были для него как трещание струи. Потом всхлипнул пером на всю страницу и кончил.
И, отодвинув лист, посмотрел на него, принахмурясь и тревожно. Так в тревоге посидел. Покосился с суеверием в угол, где стоял холстинный мешок с восковым лицом и частями из левкоса и воска. Вздохнув, оборотясь к господину Лежандру, он сказал, как будто жалел себя самого:
– Тёплой воды.
Подмастерье лил воду на короткие пальцы и смотрел на них так, как если бы в них было всё дело.
– Завтра утром вы запряжёте мой фаэтон и поедете на восковые заводы. Вы возьмёте белый, только белый. В лавке, dans Le Gostiny Riad[160], вы опять будете искать самые глубокие краски. Змеиную кровь. И вы заплатите за них всё, что я вам дам, и ни одна монета не залежится в вашем кармане. И ни одна траттория не увидит вашего лица.
И с долгой печалью смотрел он на Лежандра и всё искал, к чему бы придраться ещё и чего бы наговорить ему такого, чтоб его проняло, господина подмастерья, чтоб он, господин Лежандр, сказал ему нужное слово.
– И вы проедете по Васильевскому острову, и мимо дома господина де Каравакка вы проедете с шумом. Вы можете шуметь, погоняя лошадь, чтобы господин де Каравакк посмотрел из окна собственного дома, кто едет. Вы можете ему поклониться.
- История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан - Историческая проза
- Петр Великий (Том 2) - А. Сахаров (редактор) - Историческая проза
- Баллада о битве российских войск со шведами под Полтавой - Орис Орис - Историческая проза / О войне / Русская классическая проза
- Краше только в гроб клали. Серия «Бессмертный полк» - Александр Щербаков-Ижевский - Историческая проза
- Крепость Рущук. Репетиция разгрома Наполеона - Пётр Владимирович Станев - Историческая проза / О войне