— Кто мешал? — хитро подмигнув, спросила немчура.
— Новый начальник режима, — и, пока раздевалась, умывалась, рассказала Вале о ночном посетителе. — Что скажешь, Валь?
— Ничего хорошего. Еще раз повторю вам, остерегайтесь! Это вам не Клондайк! Будьте предельно осторожны с ним.
— А что? Что он может мне сделать?
— Все, что захочет! Раз он приперся в зону пьяный…
— Не пьяный, выпивший, пахло от него, нюх у меня собачий.
— Держитесь с ним построже.
— Ладно уж, учту твое пожелание.
— Нина Тенцер сегодня посылок не выдает, я узнавала для вас.
— Спасибо, Валя! А почему?
— Ей определили два дня в неделю на выдачу посылок: вторник и пятницу.
— Вот досада!
— Ничего, обойдется Коза «Коровками».
Коза встретила Надю в коридоре, радостно ощерив беззубый рот.
— Коровки! Я их лет пятнадцать не видела. Забыла, что такие есть на свете. Спасибо за пончик, мне передали.
— Не пончик это, колобок.
Пойдем, я их в тумбочку положу, — и потащила Надю в свою палату.
В коридоре пахло отвратительно: смесью хлорки, лекарствами и грязной уборной. Зато в палате, где лежали шестеро старух, несло такими миазмами, что у Нади запершило в горле и дыханье перехватило.
— Давайте выйдем в коридор, — сказала она Козе, — я на минуту, узнать, как вы, когда выпишут. Мы соскучились.
— Ну уж! — с сомненьем покачала головой Коза. — Ты-то может быть, а уж Шлеггер твоя… Выпишут в пятницу, да вряд ли разрешат у тебя работать!
— Почему?
— Анализы плохие. На свалку пора меня.
Из соседней палаты вся в слезах, вышла Альдона.
— Ты что, Альдона? Что стряслось?
— Бируте, Бируте! — зарыдала она, уткнув лицо в плечо Надиной телогрейки.
— Пойдем! — Надя поспешно вошла в палату.
У окна, натянув одеяло до самого подбородка, лежала до предела исхудалая женщина. Она была такой тонкой, что казалось, будто из-под одеяла на подушке покоится одна голова, без тела. Надя подошла к постели.
— Боже мой, неужели это она, — горестно прошептала пораженная Надя, с трудом узнавая в этих живых мощах некогда великолепную красавицу, которой любовались исподтишка даже одеревенелые охранники.
— Бируте, Гражоля! Гражу ману мергале![4] — она нагнулась над ней и с испугом увидала, как капли ее слез упали на лицо и одеяло спящей. Бируте, не поворачивая головы, чуть приоткрыла свои огромные глаза, еще более большие от провалившихся коричнево-лиловых глазниц. На скулах обострившегося лица краснели два пятна. Она узнала Надю и даже попыталась улыбнуться, но уголки ее губ поползли вниз в скорбной гримасе.
— Узнала! Она меня узнала! — прошептала Надя и, не удержав рыданий, всхлипнула громко и горестно, на всю палату. Бируте чуть повернула голову и, расширив глаза, тихо, но отчетливо сказала:
— Аш не норе,[5] — и еще повторила: — Аш не норе! — Лицо ее внезапно побледнело, стало прозрачно-восковым. — Лабас[6]… — прошептала она, потом голова ее покатилась набок, к окну, и она затихла.
Альдона, повернув лицо к стене, уже рыдала, не сдерживаясь. Коза вытирала глаза рукавом халата. Надя, как безумная, повторяла: «Нет, не может быть, нет, это несправедливо, за что?» — и тоже плакала от бессилья и жалости.
— Ну! Что тут за плач у стены Израиля! — громко сказал, входя в палату, доктор Ложкин.
— Всем, всем вон, вон пошли отсюда! — но никто не двинулся с места. Да он и не очень настаивал и больше напускал на себя строгий вид. На самом деле был добр и отзывчив. Под нарочитой грубостью пряталась страдающая душа, способная к жалости. Он подошел к Бируте, взял ее прозрачную, как былинка, руку и послушал пульс, потом повернулся к женщинам и крикнул:
— Кому сказано, вон пошли! Все! Finito! — нагнулся и закрыл ей глаза.
Не помня себя от горя, Надя добралась до пекарни, не успевая вытирать рукавицей распухший нос и красные глаза. Почему ей было так жалко именно Бируте? Сколько таких же прекрасных молодых девушек и женщин погибало там от туберкулеза, от производственных травм, от плохого лечения и просто от тоски и безысходности, но ни одна из них не вызывала у Нади такой глубокой печали и скорби. Ей было безумно жаль светлую и кроткую красоту Бируте, ее тоскующие глаза, полные укора и молчаливого страданья, и долго потом слышался голос Бируте: «Человеком надо родиться».
— Да! — задумалась Вольтраут, словно вспоминая что-то далекое из памятного. — Жалость — чувство паскудное, по себе знаю. Его надо уничтожать в себе, бороться с ним, вырывая, как гнилой зуб. Гниль способна отравить жизнь, расшатать нервы, — с ожесточением добавила она.
Надю поразила горячность, совсем не свойственная холодной, рассудительной Вале: «Что это так ее задело? Совсем на нее не похоже». В Надиной семье никогда не обсуждался вопрос, есть Бог или нет, ее учили доброте на примерах старших: жалеть, помогать, сострадать жаждущему, не пройти мимо просящего помощи, будь то птенец воробья или спившийся калека, какие бродили после войны по электричкам.
— Не смотрите на меня, словно оборотня увидали! Знаю, Евангелие учит другому, но все это выдумка людская. Жалость, прежде всего, ударяет по тому, кто жалеет. Не убив змею, вы можете оказаться ее жертвой. Простив убийцу, обрекаете на смерть других.
— А если убийство случайное и человек раскаялся?
— Это не убийство. Убийца зарождается еще во чреве матери. У каждого человека существует невидимая черта, как бы барьер, через который он может переступить или нет. Тот, кто может, и будет убийца, тот, кто не может, не станет им никогда.
— А как же на войне? Или, скажем, обороняясь.
— Не путайте, то вынужденное, искусственно сломанный барьер. Подав просящему, вы унижаете человека, если он горд, и он вас ненавидит, если ж это низкий приспособленец, он будет, как гиена, почуяв добычу, вертеться около вас, но все равно завидуя и ненавидя в душе.
— Страшно ты, Валя, говоришь, что же, третьего быть не может? Да меня совесть замучает, если я откажу, не уважу просящего.
— Надеюсь, это вы, весталка, не о мужчинах?
— Дрянь ты, Валька! Все к одному сводишь! — добродушно засмеялась Надя.
— Уж такая я! — и тут же деловито добавила: — Комиссия завтра с Управления, в бараках, предупредил Клондайк, чтоб полы блестели. К нам зайдут обязательно.
После отбоя зашел Клондайк. Хлеборезки, как по команде, воскликнули:
— Знаем, знаем, полы должны блестеть!
— Все верно! Молодцы!
— И занавески постираем, а еще что? — спросила Валя.
— Награждать буду не я, — улыбнулся Клондайк.