Настя, как ребенок, прижалась к его груди. И чудилось ей, что она слышит, как гулко и могуче бьется Егорово сердце.
3Год отсчитывал последние дни декабря; мороз развесил белые бороды на крышах домов, серебряной вязью покрыл градирни, усмирил ветер, и дым из труб повалил живыми волнами — высоко потянулся он к белесому небу, и там, вровень с облаками, растекаясь исполинскими пятнами, неспешно плыл над землей.
Жарко было в прокатном цехе. Здесь теперь днем и ночью «шел стан». Бригада ученых работала на стане, устраняла дефекты, отлаживала приборы, — и стан шел все ровнее и ровнее. Перерывы случались редко и ненадолго: «забурит» где–нибудь лента или нагревательные печи попросят десятиминутного роздыха, и тогда сирены тревожно заголосят по всей линии. «Что там ещё?» — нетерпеливо спросит один другого, но сирены вдруг раздадутся снова, нагревательные колодцы разверзнутся, и из них одна за другой выплывут огненные слябы.
А стан словно живое существо, — он точно человек, которому однажды сказали: «Ты до сих пор валял дурака, а теперь довольно, надо приниматься за дело». И он послушался. Он перестал «валять дурака» и показал свою богатырскую силу. Стан в эти последние дни года выдавал по одиннадцать — двенадцать тысяч тонн листа в сутки. На зеленом табло, вывешенном на середине цеха, в конце четвертой смены загоралась зеленая цифра: 10, 11, 12… Отметка приближалась к проектной: 15. И чем меньше оставался разрыв, тем суровее лица прокатчиков, тем напряженнее ожидание. Директор завода, начальник цеха редко поднимались на посты — не хотели мешать операторам, — но были на линии. Директор бывал в цехе и вечером, и ночью, — случалось, что и спал в кабинете начальника цеха. Старший оператор стана Павел Лаптев вот уже месяц, как работал по две смены; он все время стоял у пульта, он, может быть, более, чем кто–либо, понимал в эти дни важность происходящего на стане.
Одно беспокоило Лаптева: сердце его не выдерживало нагрузок. Приступы участились, и боль становилась нестерпимой.
Егор тоже работал по две смены, — уговаривал отца отдохнуть, посидеть день–другой дома, но отец не слушал. И Егор все с большей тревогой поглядывал на бледное лицо отца, на страдальческое выражение, когда сердце его «прижимало».
Отец не доверял ещё Егору стан, но однажды сын с необычной для него твердостью в голосе сказал:
— Отец, посиди. Я сам управлюсь. — И легонько отстранил от пульта. Отец отошел в сторону и вначале с опаской, но затем все с большей уверенностью наблюдал за тем, как руки Егора легко летают над пультом управления. А Егор смотрел на стрелки приборов, вслушивался в гул, катившийся эхом от где–то ударившего грома, и чувствовал, как и сам сливается со станом и каждой клеткой своего организма слышит его живое дыхание, его ритм.
Еще минуту назад, когда он включал и отключал лишь свою группу механизмов, он мельком поглядывал и на приборы, и на рычаги отцовой сферы, — смотрел, но не ощущал их, не пронизывал сознанием каждую цифру, каждый посторонний звук на линии, теперь же его слух и зрение обострились — он зорким взглядом впился в каждую цифру, и руки его механически доворачивали рычажки, снимали лишние шумы, регулировали температуру, одним ювелирным касанием прибавляли ход рольгангам или укрощали не в меру расходившуюся группу валков.
Он не видел, как на пост поднялась Настя, с ней секретарь комсомольской организации завода. Они вначале стояли рядом с Павлом Лаптевым и вместе со счастливым отцом наблюдали красивую работу Егора. Затем показали Павлу Лаптеву обращение инженеров и техников завода комсомольцам НИИавтоматики.
Конструкторы «Молота» предлагали молодым ученым института взять шефство над проектированием автоматизированной линии для «Молота»: конвертор — установка непрерывной разливки стали — прокатный стан; иными словами — фоминского звена. Это обращение недавно обсуждалось на бюро обкома; Лаптев там сказал:
— Комсомольцы написали письмо столичным ученым, — и смотрите, какие дела совершили на стане ученые, а почему бы и за линию Фомина комсомольцам не взяться? Пусть сообща действуют — заводские конструкторы и столичные.
И сейчас, прочитав обращение, Павел Лаптев радостно тряхнул листок, сказал Фоминой: — А вы, Настасья Юрьевна, не сказали о новой затее Федору Акимовичу?
— Что вы! Ни–ни!..
— Тогда отсылайте. Но не забудьте копию вручить директору завода и в редакцию заводской многотиражки.
Лицо его было усталым, но глаза светились. Беседуя вполголоса, чтобы не мешать Егору, они напоминали уличных мальчишек, замышлявших озорную операцию. Настя испытывала радостное волненье от близости отца Егора; ей было приятно, что отец Егора так горячо болеет за будущую фоминскую линию: Павел Лаптев и внешне ей казался красивым, благородным, в его синих открытых глазах она видела доброту и ласку; думала о том, что когда–то и Егор будет таким и тогда Настя будет любить Егора ещё больше. А Павел Лаптев склонился над ней и, показывая на Егора, тихо, с лукавой усмешкой проговорил:
— Скоро у нас новый старший оператор будет.
— Да. Только жаль, что в другую смену перейдет.
— Не перейдет, — утешил Павел Лаптев. — Останется в вашей.
Настя зарделась. Совладала с собой, спросила:
— А вы?
— Я на Урал поеду, новый стан пускать. А когда вернусь, там видно будет.
Он сделал вид, что не замечает смущения Насти.
Провожая молодых людей к выходу, ещё раз предупредил:
— Не забудьте копию обращения директору и в многотиражку.
Вернувшись к пульту, отстранил Егора, сам взялся за рычаги. Стан шел хорошо, и старший оператор решил чуть прибавить скорости. Смена подходила к концу: уже было ясно, что сегодня, как вчера и несколько смен подряд, смена Лаптева выдаст пять тысяч тонн — много больше нормы, но стан только тогда выйдет на проектную мощность, когда и в другие смены будет бесперебоен. Сегодня выдался удачный день: не было заявок на остановку стана, и будто ничего не предвещало задержки — вот если бы и в остальное время суток стан шел хорошо, тогда бы, может быть, прокатчики дали проектную норму. «Надо постараться, — говорил себе Лаптев, зорко оглядывая стрелки приборов и доворачивая рычаги на нужные отметки. — Эх, вот бы…» Но тут он вдруг почувствовал резкую боль под сердцем. Приник к пульту, присел на стульчик. Достал из кармана валидол, бросил под язык. Глянул на Егора: тот увлечен работой, не видит… «Хорошо… Незачем его беспокоить». Сидел на стульчике, прислушиваясь к работе сердца. Боль не утихала. Он тогда положил под язык маленькую таблетку нитроглицерина. Боль почти тотчас же схлынула, но сердце гулко застучало — то часто, то редко, ударит и снова замрет, удары все реже и сильнее… Хотел позвать Егора, но боль вдруг сдавила грудь. Павел скользнул со стула, повис на рычаге… Последнею мыслью было: «Выпусти рычаг!», но пальцы не слушались…