Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горький был не одинок. Одновременно с ним был свидетелем бессмысленного, мерзкого, предательского братоубийства и А. В. Луначарский. Но у того просто приключился нервный транс. Слабые нервы не выдержали вида крови. Теоретик побледнел и слинял. Луначарский тогда же напечатал свое известное письмо о выходе из партии, допускающей немотивированные убийства.
Однако припадок Луначарского так же быстро, как накатил на него, так и отошел. Несомненно, подействовали и отеческие внушения. Через день le beau Anatole[44] написал другое письмо, где публично признавался в том, что у него просто-напросто кишка тонка, что это было лишь первое испытание и в следующий раз он овладеет своими нервами и больше раскисать не будет.
Горький долго молчал. Он, очевидно, был ушиблен и ошеломлен собственной смелостью. Между тем, в последующие дни большевики все крепче и увереннее захватывали власть. Подтасовывались выборы в Учредительное Собрание. Урицкий контролировал избранников. Наконец матрос Железняк выгнал Чернова пинком под зад из Таврического дворца. Володарский и Зорин отдали под суд всю русскую литературу Горький — молчал. Убили Володарского. Наконец Канегиссер застрелил Урицкого. Горький все еще молчал. Но когда через день мрачная тень Урицкого возопила к отмщению, когда не только в Петербурге и Москве, но и во всех захолустных уездных ЧК руки палачей повисли плетьми от массовых убийств заложников — твердое сердце Горького не выдержало, дрогнуло и растопилось.
«Не могу молчать! — воскликнул он. — Пока враги большевизма были идейными врагами, я восстал против большевиков, проливших кровь. Но ныне, после того, когда эти враги убили Урицкого, я побеждаю в себе сентиментальность и целиком перехожу на сторону обиженных большевиков».
Какая гнусная фальшь! Канегиссер все, что сделал, сделал ОДИН. И куда же выше и чище (сравнительно) Луначарский со своим двойным припадком, чем Горький со своим хитрым, холодным лживым вывертом! Здесь-то Горький и изъял из обращения главные ценности: свою душу и свою славу.
Зов*
I«Ну скажите, скажите же хоть по секрету, — скоро ли мы вернемся домой, в Россию?»
Кто только не задавал этого вопроса и кто на него не отвечал глубокомысленным мычанием?
Иные не мыслят вернуться на родину иначе, как при условии, чтобы было как до войны: вагоны-рестораны по всем дорогам, торцовые мостовые, зеркальные стекла, Кюба и Фелисьен, стрельба, абонемент в оперу, цыгане в Новой Деревне субботники у Чинизелли. А утром — свежий номер «Нового времени», монументальный городовой на углу Михайловского и Невского, а главное — рубль, равный двум франкам шестидесяти пяти сантимам. Тогда они, пожалуй, согласятся.
Другим достаточно, чтобы хлеб стоил за фунт пять копеек (и не золотых, а медных). Да еще чтобы найти работенку по своему желанию, и чтобы твоим трудом никто не помыкал по произволу и капризу, и чтобы никто за твоей спиной не стоял с палкой.
Третьи, наиболее стосковавшиеся, поедут при самой маленькой, до смешного маленькой уверенности: лишь бы только наверняка знать, что твои кровные грошовые сбережения не будут отняты на пограничной станции, а сам ты за свою простоту не угодишь к Варваре на расправу — в ГПУ или в концентрационный лагерь за проволоку.
Четвертые, мы сами это видели, поторговавшись немного для приличия и высноровившись совестью, получают от СССР воспособление и идут лизать советские пятки и кадить советской власти за кратковременные успехи желудка.
Да. Тут всех оттенков не перечислишь. Но есть и такие чудаки между русскими за границей, которые готовы идти домой по первому зову без всякой торговли и на все, что бы ни сулило темное будущее: на голод, холод и даже на верную смерть, — но идти с оружием в руках, чувствуя локтем локоть товарища. Это — несколько тысяч галлиполийцев. Это — многие тысячи офицеров и солдат, дравшихся у Корнилова, Деникина, Колчака, Врангеля и в Северо-Западной армии. Нам, эмигрантам, занятым утонченным разбором своих собственных чувств, отношений и мнений, представляется, что таких странных людей больше не существует, что они полиняли, выветрились, растворились в безличной массе, ищущей ежедневно, что бы пожевать. Нет. Они остались как остались почетные раны на их телах и как остались живы воспоминания, от которых гневом застилаются глаза, а кулаки и зубы невольно стискиваются. Они есть, но только нет главного — первого зова.
И вот тут-то другой вопрос: скоро ли падут большевики? А к нему параграф: каким образом?
Кто, кроме безнадежных левых политиков, прежних близких подпольных большевистских родственников, верит в эволюцию большевизма? Для большевиков спуститься даже до буржуазной республики, по образу хотя бы французской, значит — оставаться одинокими и беззащитными. А на каждом большевике столько налипло и присохло человеческой крови, что во всех русских реках им не отмыться во веки вечные, и оглядываться назад им жутко, до обморочной тошноты. Есть ли у них надежда на то, что их прикроет своей мантией в тяжелую минуту партия социалистов-демократов? Нет: они лучше других знают, что это партия голода, а мантия на ней соткана воображением говорунов. Да и поздно эволюционировать. Когда им казалось, что, вот, произнесены магические слова «власть пролетариата» — и тотчас же восстанет рабочий пролетариат всего земного шара, и на другой же день человечество очутится в парадизе. Один Ленин заглядывал далеко вперед, сказавши еще в октябре месяце слова: мы делаем революцию с запросцем. Молодые люди, утописты из женевских кафе, впоследствии наркоманы, и пожилые мечтатели из кандальных отделений каторги, впоследствии палачи ЧК, не могли понять этих вещих слов в течение шести лет. А теперь уже стало поздно. Никто большевистской торговле с запросцем не верит, менее все-го-итальянцы и англичане.
Когда болит зуб, то он кажется таким большим, что будто бы такого большого зуба еще ни у кого не бывало на свете, даже у слона. И правда: с сотворения мира не существовало такого огромного, такого больного зуба, как большевизм. Но кто не чувствует, что он уже сгнил и шатается? В самом деле, где болезнь большевизма? 75% народонаселения, крестьяне, чураются от него, как черт от ладана, и уже не мужики его боятся, а он их. Среди рабочих ему верны лишь старые партийные товарищи да — до первого случая — земных благ ради, квалифицированные мастера. А миллионную армию преторианской, когортной не сделаешь никак Укрывать за своей спиной калифов на час она не станет. Баста.
Однако уходить большевикам некуда; это — верная гибель и смерть. Инстинкт самосохранения, смертельный ужас заставляют их длить кариозный процесс. Следовательно, на естественное и безболезненное выпадение зуба нет надежды. Нужен какой-то насильственный толчок, и он непременно произойдет. Думаем: одновременно изнутри и снаружи.
Все — левые и правые — согласны в одном пункте: при ликвидации большевистского наследства должны произойти жестокие потрясения, в противодействие которым необходима будет какая-то чрезвычайная, собранная в одних руках, единоличная, мощная, твердая власть — скажем просто — диктатора, ибо лучше всего, когда на пожаре или во время кораблекрушения распоряжается один человек. Но такие властные лица становятся во главе не по выбору, а появляются сами собою, в силу зрелости момента. Появляются и зовут за собою. Кто же теперь позовет?
IIГ. Муравлин был вовсе не плохой писатель. Его романы — немножко от Достоевского, чуть-чуть сродни Альбову — читались в свое время не без интереса. Псевдоним «Муравлин» давно раскрыт самим автором — князем Голицыным.
Но одно дело писать беллетристику, а совсем другое дело составить текст геометрической теоремы, статью закона или параграф воинского устава Еще же труднее написать манифест: тут необходимо на тончайших лабораторных весах взвешивать каждое слово; отполировать каждую фразу, предвидя заранее возможность ее лжетолкования и отсюда зловредных последствий; уметь обещать или ограничить в самых точных пределах и т. д. Кроме этой аптекарски-математической работы, требуется еще особый стиль: старинный, в духе церковно-славянской вязи, и торжественный, как удар Успенского колокола. И какие ведь киты сочиняли русским царям манифесты: Сперанский, митрополит Филарет, Победоносцев! Князь Голицын всего этого не сумел. Он только бухнул в самый большой колокол:
«Земля царева».
И сразу же опорочил весь манифест великого князя Кирилла Владимировича.
Потому что если бы этот возглас действительно дошел до мужика, вцепившегося в землю, как плющ в кору, он ответил бы одним словцом:
— Дудки!
И он был бы прав. Никогда земля не бывала царева, а была только под царской державной рукой.
- Белая Россия (cборник) - Александр Куприн - Русская классическая проза
- Купол Св. Исаакия Далматского - Александр Куприн - Русская классическая проза
- В Крыму (сборник) - Александр Куприн - Русская классическая проза