Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои раздумья рассеяли приятели. Пришли Ян, Аким, Вадим, Дина, Чок-бор, Николай, Маруся. Невзначай открылась вечеринка, очень весёлая и непринуждённая: удача с анкетами всех обрадовала. Дело дошло до того, что Аким пел: «Як была я маленька, колыхала меня ненька», — пустился в пляс, переплясал и Николая и Марусю; мы пили и за революцию, и друг за друга, и за Ину, и за наше подполье. Николай прикинулся изнеженным, упрашивал Марусю кормить его с руки, как грудного ребёнка. Я забыл о своих горестях и печали и не прочь был считать себя героем вечера…
…Мы продолжали следить за Мирой больше уже по привычке. Поведение Ины в случае с анкетой укрепило наше доверие к ней. Наблюдая за Мирой, мы установили, что она ходит к исправнику приблизительно еженедельно, но меняет дни. Удалось также выяснить, что она получает деньги из Архангельска, каждый раз отправитель менял фамилию. С внешней стороны поведение Миры по-прежнему оставалось безукоризненным. Она никогда ни у кого ничего не выпытывала, не входила ни в колонию ссыльных, ни в партийные группы и кружки, охотно помогала неимущим из нас и деньгами и бельём. По-прежнему её дом был открыт для многочисленных друзей. Мы решили, что у неё есть помощники, но никто из её близких, в том числе и Андрей, не вызывал серьёзных подозрений. Значительных арестов и обысков, если не считать анкет, у нас не было, но разные мелкие и многочисленные признаки убеждали, что полиция и жандармы превосходно осведомлены о жизни ссылки. Мы предупредили членов своей группы, правление колонии и некоторых наиболее заметных эсеров, чтобы они были настороже с Мирой.
Наступало лето. По вечерам я иногда, гуляя, бывал на кладбище. Оно находилось в полуверсте от города. Его украшали столетние могучие сосны. Их ветви сплетались с ветвями елей и пихт, образуя прохладные и сумрачные зелёные своды над могилами. Внизу буйствовали можжевельник, папоротник, малина; стлался густой мох; листочки брусники блестели лаком, перемежаясь с голубикой, с черникой, с костяникой. Ветхая, полуразрушенная часовня терялась в этом зелёном неистовстве, с расточительной роскошью питаемом человеческим прахом. Убогие кресты, грубые памятники лишь оттеняли это сумрачное изобилие зелени. За кладбищем в ряд, словно схимники, уходили в леса высокие скалы и утесы, горбатые и чинные. С них открывались лесные просторы, городок, река. Покой, скорбь, немая каменная молитва, тление, величие необъятности и небо, как бесконечность.
Поднимаясь от кладбища к скалам, я заметил как-то на одной из них Миру. Она стояла на вершине, прикрывая глаза ладонью от солнца, смотрела на город. Прохладный ветер теребил и раздувал подол её светло-голубого платья. Я поднялся к ней по камням.
— Что вы здесь делаете и почему одна?
— Как видите, ничего не делаю. Смотрю, думаю. О чём? О том, что всем всё равно, как этому лесу, солнцу, траве, камням. Какое немое равнодушие кругом! И всё скучает, живёт, существует без цели, без смысла. Приходит и уходит неизвестно зачем, а скука долговечна, она одна прочно владеет миром.
Она говорила, смотря неподвижно куда-то в одну точку.
Я сказал, что есть подвижничество, страсти, поражения, победы, подлость, пошлость.
— Всё это люди выдумали. В природе их нет. Ей всё равно.
— Вы людей не любите, Мира…
Она села на камень, покрытый высохшим мхом, оправила платье, провела пальцами по пятну на щеке.
— Я не люблю их, их суета смешна, их надежды глупы, никогда не оправдываются. Человек приукрашает и окружающее, и прежде всего себя, потому что кругом бессмыслица, а сам человек настоящим бывает… простите за грубость… только в уборной, да и там он обманывает себя… — Помолчав, она продолжала: — Настоящий человек… Кажется, я у Глеба Успенского читала про какого-то Тяпушкина, очень такой совестливый интеллигент был, о человеческом горе скорбел, о неправде, о всеобщем счастье размышлял около люльки, когда ребёнка своего качал… Ребёнок, должно быть, кричал или не давал себя укачать, надоел Тяпушкину, и он подумал, что хорошо бы этому его детенышу помереть поскорей. Конечно, тут же его совесть начала мучить: об общем счастье мечтает, а своего ребёнка засыпать землей хочется. Вот это и есть настоящий человек… Ещё я запомнила признание одного писателя. У него в молодости мать умерла, горячо любимая, а он, узнавши о смерти, первым делом подумал: «Теперь курить можно открыто…» За что мне любить таких, а такие все… Я заметила: чем возвышенней думает человек, тем более он склонен к свинству.
Она искоса неприязненно поглядела на меня.
— Я люблю только своих детей.
— Каких? — спросил я с удивлением.
— Тех, которых я должна была родить и не родила, которых помешали мне родить эти… Тяпушкины и писатели, мечтающие о всечеловеческой справедливости. Я люблю своих нерождённых детей, я за них иногда не прочь Тяпушкиным в горло впиться. — Она резко, горько и жёстко усмехнулась. — Что ж, это человечнее. По крайней мере, я не хочу на тот свет отправлять своих детей.
— Но тогда для чего надо участвовать в революционном движении?
— А вы знаете, почему и для чего вы это делаете? Этого никто не знает. Нами играют слепые силы.
— Это — фатализм. Если мы в фатальной власти слепых сил, тогда зачем рожать детей?
— Об этом нас никто не спрашивает. Стихия требует, мы хотим, а Тяпушкины домогаются правды и счастья и… готовы душить своих же детей… Они противны и жалки!..
Мы встретились глазами. В раскосом, слепом, остановившемся взгляде, в длинных и неправильно растущих ресницах, в заострившихся чертах лица на мгновенье мелькнуло что-то пронзительно-жуткое, дикое и русалочье. Я поспешно поднялся, пробормотал:
— Вот вы какая… Уже поздно, пора домой.
Мира вдруг вся как будто переменилась. Лицо её опять сделалось мягким и расположенным. Она приветливо и открыто улыбнулась. Вставая, сказала:
— Кажется, я надоела вам своими рассуждениями. Не придавайте им значения, это не взгляды, не убеждения, а нервы и случайное настроение. Мне иногда очень горько бывает, и не всегда мы можем рассчитывать на свою справедливость.
Мы стали спускаться со скалы. Я шёл сзади неё. Ровные, покатые, широкие её плечи казались мне скользкими, таящими в себе обман. Я приковался взглядом к затылку Миры. Сквозь завитки волос просвечивала слегка загоревшая кожа, линия шеи была сладострастна своей податливостью. Томление влечения и ненависть с одинаковой силой овладели мной. Я машинально поднял с земли камень и тут же представил себе, что бросаю его, камень влипает в затылок Миры, волосы, шея окрашиваются густой, чёрной кровью. Я сделал сильный глоток, сжал крепче камень. Мира быстро и резко обернулась. Я не успел отвести взгляда. В её глазах остро мелькнул страх. Я бросил камень в ближайшую скалу, он звонко хрястнул, разлетелся осколками. Мира уже шла впереди не оглядываясь, но уши у неё покраснели. Мы дошли до города почти молча.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Желябов - Александр Воронский - Биографии и Мемуары
- Говорят женщины - Мириам Тэйвз - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Приключения другого мальчика. Аутизм и не только - Елизавета Заварзина-Мэмми - Биографии и Мемуары