сна.
Как темная ночь, моя жизнь черна.
Ах, ради чего же мне жизнь дана,
Коль жертвой не лягу у ног твоих?
У ног твоих!..
Попробую ль туче тоску сказать, —
Растает – не сможет тебе передать.
Доверю ли слезы горам-скалам,
А слезы – в сердце льются опять.
Ах, льются опять!
Я c ердца покой не могу сберечь,
Ты душу и тело мне хочешь сжечь,
О, если ты ангел, – то где ж твой меч?
Рази и огнем мне темя осыпь!
Ах, осыпь!..
К тебе я приду, к ногам припаду,
У тебя в груди свое сердце найду,
Но где обрету твою красоту?
Смогу ль исполнить слово свое?
Ах, слово свое!
Коль мне не помогут мои друзья,
У тебя отвернутся они от меня,
По горам пущусь, дорогая моя,
Поспею на помощь, полно тужить!
Ах, полно тужить!
Разок увидал бы твой лик святой,
Поднесла бы мне чашу своей рукой..
Я с горы спущусь, надышусь тобой,
Тебе пожертвую головой
Ах, головой!
Так сказал достойный жалости юноша и преклонил голову на камень.
Солнце уже собиралось закатиться.
Агаси, тайком пошедший за другом и подслушивавший, его из-за куста, сердечно сочувствуя ему, не пожелал нарушить его сон, сел неподалеку на камень и, вперив взор в лицо своего дорогого товарища, стал припоминать горести своей жизни, думать о своей молодости. Он говорил сам с собою:
– Ах, юноша, юноша, знаю я хорошо и вижу, какая шашка сразила твое сердце, какой огонь сжигает твое нутро. Но что же мне делать? Почему не откроешь мне сердца, чтобы мог я, узнав твое горе, остаток жизни своей принести в жертву твоему счастью?
Ах, родной мои, знаю, – крыло любви коснулось щеки твоей, стрела любви в тебя попала, – но почему ты не изъяснишься, чтобы мог я приняться за дело и хоть из-под земли, а достать твою любимую, добиться того, чтоб исполнилось заветное ваше желание, и умереть у ног ваших?
Мать и жена сыплют огонь мне на темя, горы и ущелья готовы поглотить меня, нет даже камня, куда преклонить бы мне голову, – снова ты, о любовь, ты, природа, пожелала явить свое могущество.
Ах, любовь, – куда человеку деваться, чтоб избавиться от тебя, не видеть страданий, тобой причиняемых?
Сперва зажигаешь, воспламеняешь нам сердце, а потом сжигаешь его, обращаешь в золу и пепел. Сперва благоуханною розою входишь к нам в сердце, чтобы после в шипы, в острый меч обратиться и нас изъязвить.
Так размышлял он, как вдруг до слуха его долетело:
– Да, Рипсимэ-джан, дорогая моя, во имя твоей святой завтра же явлюсь к тебе, завтра же меня увидишь в карсских горах…
Измученному сердцу Агаси только этого и было нужно. Долго ждал он, пока любимец его насытится сном, и только Муса пробудился, как он вскочил, бросился к нему на шею, прижал его к груди и, рыдая, сказал:
– Ах, свет моих очей! Если у тебя в сердце такая зазноба, зачем же ты скрываешь от меня? Иль думаешь, что я камень? Нет, ты, верно, думаешь, что в измученном сердце моем, где и живого места не осталось, беде твоей уже не найдется места, чго оно не будет сочувствовать тебе, что я дыхания своего и жизни не отдам за тебя. А я ведь думал, что от самого бога что-нибудь утаишь, но не утаишь от меня. Вот они – любовь твоя н сердце! Ты думаешь, – Агаси настолько мертв душой, что уж и не пожалеет тебя, и каплю слез не уронит? Правда, отец мой и мать моя – на пороге смерти, про жену свою даже не знаю, под землею она или на земле, но пока я не в силах помочь им, разве допущу, чтоб у кого-нибудь из вас глаз заболел, волос один упал?
Пока я не умер, пока не изрезали меня на куски, да разве позволю я, чтоб даже птица пролетела над кем-нибудь из вас? Встань, утри лицо и скажи мне прямо, кто такая эта Рипсимэ, истомившая тебе душу, какой это ангел тебе явился, мучает, изнуряет тебя, а ты ни слова нам не говоришь? Пусть хоть тысяча гор и ущелий отделяют ее от нас, все равно я полечу, раздобуду ее, привезу, – лишь бы ты, мой милый, не горевал. Ты говоришь, – она в Карсе. Ведь Каре в двух шагах отсюда, – стоит ли из-за этого столько мучиться? Встань, ты еще дитя, ты мало испытал в жизни и мало знаешь людей. Встань, – теперь уж не время стыдиться и вешать голову.
Глаза у Мусы загорелись, щеки зарделись румянцем, от стыда не знал он, что делать, – кинуться ли в ноги великодушному своему другу или поцеловать ему руку. Слезы лились у него из глаз, сердце сильно билось, – без сомнения, Муса хотел все сказать, но язык ему не повиновался, уста смыкались, немели, не решались крикнуть: – Агаси-джан, или зарежь меня, убей на месте, или исполни, что говорю, доставь меня к предмету заветных моих желаний. Если не будет со мной Рипсимэ, – на что мне жизнь и свет? Если я не вдохну ее дыхания, свое дыхание вырву я из груди, остановлю его. Если ее глаза не встретятся с моими, я свои выколю и выброшу. Ты – мой господин, ты – мой бог. Я ухватился за край одежды твоей, отрежь мою руку, отрежь мою голову, – только не оставь заветного желания моего не исполненным, не сжигай меня заживо, не обращай в пепел t
Так возвращались они, рука об руку. Агаси прижал голову любимца к своей груди и скорее тащил его, нежели вел.
Остальные товарищи, с горя не спавшие всю ночь, радостно выбежали им навстречу, – им показалось, что солнце по второму разу всходит. Сбежались, окружили обоих, и все вошли в шатер. Горцы тоже от радости готовы были душу отдать.
Едва Агаси, погруженный в свои мысли и насупившийся, вошел в шатер, как незаметно дал знак ребятам, чтоб они собрали коней и приготовили оружие и доспехи, дабы ночью предстояло выехать. Он никому не хотел открывать причины выезда, боялся, что его могут задержать, не пустить.
В тот же вечер он собрал вокруг себя всех горцев и стал занимать их разговорами, чтобы они