Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда резко зазвонил звонок от командарма к проводнику.
Командарм говорил голосом полководца:
– Одеться. Теплую шинель. Позвонить в гараж, – гоночную, открытую, двухместную, – править буду сам. Соединить с Домом Советов, с номером Попова.
В телефон к Попову командарм сказал:
– Алексей. Я сейчас выезжаю за тобой. Сойди к подъезду. Говорит Гаврилов. Не замедли.
Беговая, двухместная, стосильная рванула с места сразу на второй скорости, веером, разворачиваясь, кинула снопы белого света, – шофер отбежал в сторону – у руля сидел командарм, – рявкнул гудок, – машина пошла раскраивать осколки луж, переулки, вывески лавок и учреждений, рвущая ветер и пространство. – Попов стоял недоумевающий, заспанный. – Машина, должно быть, здорово порвала резину шин, сломав скорость перед подъездом Дома Советов, – Попов сел молча. – И машина стала отбрасывать назад улицы, переулки, плеск луж, свет фонарей. Воздух все твердел и твердел, прорвался воем ветра, засвистел в машине, стал ледяным и колючим, – фонари на перекрестках размахивались своими огнями, налетали стремглав, бросались назад, – один, другой просвистели милиционеры. – Но машина уже вырвалась из груд домов и улиц, выходила за заставу, сначала в просторы пустырей и редких газовых рожков на трамвайных линиях, – потом в черный мрак полей. Все скорости были открыты. Воздух и ветер сошли с ума, резали, мешали дышать. Шоссе под машиной давно уже слилось в белый ровный плат, где не видно ни впадин, ни каменных куч по краям шоссе, – лишь тогда, когда уж очень велики были впадины на шоссе, взлетала машина над землей и несколько саженей летела по воздуху, теряя шум летящих из-под шин камней. Раз, и два, и три огни машины упирались в стены деревенских изб, избы овцами бросались в стороны, и деревня оставалась позади в собачьем визге. В лощине между двух холмов запутались огни машины в серых космах осеннего тумана, и узналось, что и туман может лететь, визжать, стремиться, выть метелью и пургой колоть лицо. Гаврилов сидел, склонившись над рулем, вниманье, точность и расчет, – и все вперед, вперед, сильней, сильней, быстрее – гнал Гаврилов машину. Попов давно уже сидел на четвереньках на дне машины, судорожно держась руками за дно машины и не выглядывая оттуда. – Так, в срок меньше часа, машина прорвала расстояние верст в сто. – Там, на опушке какого-то старого леса машина потеряла свои скорости, обессилела, замолкла, отпустила на покой ветры, холод, – мчащую, косую изморось поставила на ноги, в отвес, – машина стала, Попов сел на место. Гаврилов сказал:
– Дай папироску, Алешка. Попов ответил:
– Ну тебя к черту с этими фокусами, у меня все печенки в пятки переселились. – На, кури, черт бы тебя побрал.
Гаврилов закурил, откинулся, отдыхая, на спинку, раздумчиво сказал:
– Когда я очень переутомлюсь, когда у меня ум за разум заходит, я беру машину и мчу. Это мчание приводит меня и мои мысли в порядок. Я помню все до одного эти мчания. И помню все до мелочей, что было в этих мчаниях, все разговоры, все фразы, до интонации голоса, до того, как светится окурок. У меня плохая память, я все забываю, – я не помню даже того, что было в самые ответственные дни боев, – мне об этом рассказывали потом. Но эти мчания я помню абсолютно. Я сейчас машину вел безумно, с девяноста девятью шансами разбиться, – но каждое мое движение точно, и разбиться нельзя. Я пьян непонятным опьянением точности. Но если бы мы разбились, мне было бы только хорошо. Давай говорить.
Гаврилов энергическим жестом отбросил окурок, выпрямился на сиденье, замолчал, должно быть, прислушиваясь к себе, – замолчал торжественно в гордости.
– Впрочем, молчи, – мы еще поговорим. Сиди! Мы еще помчим. Мне хорошо, потому что это мчание, это стремление есть то, ради чего надо жить, стоит жить, – ради чего мы живем. Мы друг другу все сказали нашими жизнями. Сиди! Надо иной раз помолчать! – с гордостью сказал Гаврилов.
И машина зарвала пространство – обратной дорогой, зашарашила ветер, время, туманы, деревни, заставила туманы и время плясать, кричать и бежать, – с тем, чтобы вновь загнать Попова на четвереньки, зацепить его руки за что попало, что покрепче, – чтобы зажмурить его глаза в страхе и переселить печенки в пятки.
С холма над городом виден был на несколько моментов весь город, – там, внизу, в тумане, в мутных огнях и отсветах огней, в далеком рокоте и шуме, – город показался очень несчастным.
К заставам машина подходила в тот час, в рассветный серый час, когда над городом гудят заводские гудки.
Глава третья
Смерть Гаврилова
Первый снег, тот снег, что выводит землю из осени в зиму, всегда падает ночами, чтобы положить рубежи между осенней слякотью, туманом, изморосью, палыми листами и уличным сором, что были вчера, – и между белым бодрым днем зимы, когда исчезли все трески и шумы и когда в тишине надо подтянуться человеку, подумать внутрь и никуда не спешить.
Первый снег выпал в день смерти Гаврилова. Город затих белой тишиной, побелел, успокоился, и на деревьях за окнами осыпали снег синички, прилетевшие из-за города вместе со снегом.
Профессор Павел Иванович Кокосов всегда просыпался в семь утра, и в этот же час он проснулся в день операции. – Профессор высунул голову из-под одеяла, отхаркался, потянулся волосатой рукой к ночному столику, привычно нашарил там очки, оседлал ими нос, вправив стекла в волосы. За окном на березе сорилась снегом синичка. Профессор надел халат, вставил ноги в домашние туфли и пошел в ванную. Потолки в квартире профессора Кокосова были низки, провинциально, – в этой квартире профессор, должно быть, прожил лет двадцать, потому что – по меньшей мере двадцатилетию надо потратить свои досуги на тщательно протертую и втертую пыль, на пожелтевшие занавесочки, на выцветшие картинки, на кожаные книги, на то, чтобы продавить диван, чтобы до ненужного приладить каждую вещь в доме и на письменном столе, от именной (подарок студентов) спичечницы, от истлевшей ручки для писания, обтянутой оленьей кожей и сделанной в виде оленьей ноги (память Швейцарии), – до ночного под кроватью горшка, полупившего уже эмаль. – В доме было тихо в тот час, когда профессор проснулся, – но когда он, крякая, выходил из ванной, в столовой жена Екатерина Павловна шумела уже чайной ложечкой, размешивая профессору сахар в чае, и в столовой шумел самовар. Профессор вышел к чаю в халате и в туфлях.
– Доброе утро, Павел Иванович, – сказала жена.
– Доброе утро, Екатерина Павловна, – сказал муж.
Профессор поцеловал у жены руку, сел против нее, удобнее устроил в волосах очки, – и тогда за стеклами очков стали видны небольшие, поповского склада глазки, и добродушные, и хитрые, – и простоватые, и умные. Профессор в молчании хлебнул чаю, собравшись сказать что-то очередное. Но течение утреннего чайного обычая прервал телефон. Телефон был неурочен. Профессор строго посмотрел на дверь в кабинет, где звонил телефон, подозрительно на жену, на эту стареющую уже, пухлую женщину в японском кимоно, – встал и подозрительно пошел к телефону. В телефон пошли слова профессора, сказанные особенно старческим голосом, ворчливо:
– Ну, ну, я слушаю вас. Кто звонит и в чем дело?
В телефон сказали, что говорят из штаба, что в штабе известно, что операция назначена на половину девятого, что из штаба спрашивают, не нужна ли какая-нибудь помощь, не надо ли прислать за профессором автомобиль. – И профессор вдруг рассердился, засопел в трубку, заворчал:
– …Я, знаете ли, служу обществу, а не частным лицам, – да, – да, – да, знаете ли, батенька, – и в клиники езжу на трамвае, ба-батенька. Я выполняю мой долг, извините, по моей совести. И сегодня не вижу причин не ехать на трамвае.
Профессор громко кинул трубку, оборвав разговор, зафыркал, засопел, вернулся к столу, к жене, к чаю. Пофыркал, покусал усы, – и очень скоро успокоился. Опять из-за очков стали видны глаза, сейчас сосредоточенные и умные. Профессор сказал тихо:
– Захворает в деревне Дракины ЛуПи мужик Иван, будет три недели лежать на печи, покряхтит, посоветуется со всей родней и поедет в земскую больницу к доктору Петру Ивановичу. Петр Иванович знает Ивана пятнадцать лет, и Иван Петру Ивановичу перетаскал за эти пятнадцать лет полторы дюжины кур, перезнал всех детей Петра Ивановича, одному даже, мальчишке, уши драл на горохе. Иван приедет к Петру Ивановичу, поклонится курочкой. Петр Иванович посмотрит, послушает, – и, если надо, сделает операцию, тихо, спокойно, толково и – не хуже, чем я сделаю. А если не заладится операция, помрет Иван, крест поставят, и все… Или даже ко мне – придет обыватель, Анатолий Юрьевич Свиницкий. Расскажет все до седьмого пота. Я его просмотрю и пересмотрю семь раз, изучу его и – скажу ему, – «идите, мол, батенька»… Если скажет мне «сделайте операцию» – сделаю; если не хочет, – никогда не стану делать.
- Шестьдесят свечей - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Три года - Владимир Андреевич Мастеренко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 4. Личная жизнь - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений (Том 2) - Вера Панова - Советская классическая проза