месяцев прошло, как уехали старый Воуль с Магдаулем в далекую Ургу — в город желтой веры, к живому богу Богды-хану, и как в воду канули. Нет их. Вера извелась вся. Вот и слушает Ганька каждый вечер горькие молитвы матери.
…Ганька с мамой Верой работают на рыбоделе Лозовского. А в те дни, когда бабка Киприха прихворнет и с Анкой некому остаться, он превращается в няньку. Возьмет сестренку и идет к безногому моряку Игнатию Андрееву.
У Игнатия низенький широкий стул, обшитый сверху нерпичьей шкуркой. Ганька отворачивается в сторону, когда дядя Игнатий «ходит» по комнате — длинными сильными руками упирается он в пол и перебрасывает с места на место свое безногое туловище. Когда Игнатий сидит на стуле, он похож на нормального человека, а на полу — обрубок.
Игнатий не любит рассказывать о себе. Про войну — тем более. Морщится и бледнеет, когда заговорят о войне.
— Война… она, вишь, что делает с человеком, — часто-часто моргая, нервно курит свою трубку. — Якову-то Малыгину хорошо!.. Ему, паря, повезло — оторвало одну ногу; на одной, да скачет, а у меня…
С утра до ночи сидит Игнатий, окутавшись тяжелым просмоленным полотном морского невода. Коротеньким острым ножом, сделанным из обломка косы, выщипывает дыру и затем, привязав кончик мота к пяте дыры, начинает искусно зашивать. Деревянная игла быстро мелькает в руке мастера — ячея за ячеей, ряд за рядом восстанавливается. Дойдя до самого низа рванины, подвязывает мот к нижней пяте и обрезает его. Дыры как век не бывало! Ловко!
Ганька присматривается внимательно, он уже понимает, как общипывается дыра, как к пяте привязывается кончик мотауза.
Игнатий мягко улыбается, передает Ганьке свою отполированную иглу, терпеливо показывает простые премудрости починки невода.
— А сети так же починяют? — спрашивает парнишка.
— Один черт, там дыра не от добра, и здесь то же.
У Ганьки сначала не получалось. То игла выпадет из рук и залетит в полотно, запутается в ячейках, то не за ту ячейку привяжется или пропустит целый ряд, то одна ячея получится махонькая, а вторая — целое окно. Но с каждым рядом все быстрее, все увереннее движется рука с иглой. И у него теперь получается довольно сносно.
— Э, паря, да ты починщик-то толковый, кажись! — мягко улыбается, трясет кудрявой шевелюрой инвалид.
Анка в это время, почуяв свободу, зароется в неводную дель да наденет себе на головку невод, запутается и смотрит сквозь косые клетки ячеек. Запачкается вся с ног до головы. Иногда так и уснет.
…Вера пришла с работы, а ребятишек нет. Где же чертенята?.. Туда-сюда, нигде нет. Побежала в сетевязалку, в окно заглянула: Ганька починяет невод, а дочери нет.
— Эй, нянька, где же девка-то у тя?
Ганька испуганно вскочил и заметался. Влетела Вера.
— Здесь, кроха моя родная! — радостно поет мать, вынимая дочку из-под невода.
— Ты, Вера, не брани парня. Уж больно он у тебя дельный, — Игнатий знает, чем обрадовать Веру.
— Дельный, только уши не резаны. Анку-то таперя надо в воду окунать, вся в грязи, — улыбается она.
Через неделю-полторы Ганька стал заправским починщиком. Теперь он чинил и тонкое полотно сетей.
Однажды попросил маму Веру взять у приказчика сети на починку. Все равно… работа, да на хлеб платят, а главное — сиди дома, починяй, и Анка — на глазах.
Вера принесла Ганьке сразу пять концов сетей из лодки Макара Грабежова.
Слух по всему Подлеморью ходит, что лют Макар: спробуй порвать невзначай хоть одну ячейку — прибьет. Но как бы аккуратно ни сетили мужики, а рыбьих дыр хватает в полотне. Если ж поставят сети на дно моря, там быстро за корягу иль за камень зацепят — вот тебе и дыра, что твои ворота.
Теперь Ганька сидит целыми днями с иглой в руке и починяет сети. А маленькая Анка ходит вокруг, играет. Запутается иной раз, ревет, ручонками машет, а сама еще больше запутывается.
Ганька смеется.
— Охо, вот рыбина попалась на уху! Омуль не омуль и хайрюз не хайрюз, что это за рыбка, а?
Анка, очутившись на руках у брата, уже хохочет.
Хорошо теперь и маме Вере. Она спокойно работает и не думает о дочке. Лишь каждую ночь, когда упадет темь на землю, бухается она на колени и молит:
— Матушка, царица небесная! Сохрани и помилуй отца детей моих. Отведи от него силы грозные. Сбереги от сглаза худых людей…
Плачет мать, и Ганька, не в силах уснуть, повторяет исступленно за ней:
— Матушка, царица небесная!
Глава четырнадцатая
Пролетело короткое Байкальское лето. Обласкала, а потом задавила ненастьями и свирепыми ветрами осень. Дала морю погрохотать, побуянить и как-то незаметно, исподволь, покрыла его торосистым льдом холодная зима.
И вот снова пришла весна.
Лед на море стал дряблым, ноздреватым. Как на лице старика, появились глубокие морщины — щели. По кромкам тех щелей лежат — греются на солнце стада тюленей.
Охотники снова вышли на промысел нерпы.
Рыбаки готовятся к водопольной[97] рыбалке.
Будто бы все по-прежнему…
А Подлеморье гудит от разговоров: в России — революция! Онгокон так далек от Петербурга, что только слухи доходят сюда, только разговоры…
Следы Волчонка затерялись в зловонной яме Ургинской тюрьмы…
У Кешки с Ульяной растет сын Ивашка — в честь Лобанова. Наконец и сам он из далекой России вернулся. Кешка радуется, а Лобанов — туча тучей: вон в России уже полгода Советы, вздохнули люди, по-новому живут, а в Подлеморье — все еще порядки Керенского.
У Тудыпки — мрак.
— Снова лысый посельга заявился. Теперь и у нас Советы установит. Гад, — волнуется Тудыпка.
— Утопить! — рычит Грабежов. — Сам утоплю!..
Гордей Страшных с Хионией рыбачат подледными сетями, а живут они на Голом Келтыгее. Сережку своего уже не привязывают — он теперь домовник.
Старик Маршалов продолжает чудить.
Цицик живет на своем прекрасном острове Ольхоне. В ясные погожие дни мчится она на резвом скакуне к Шаманской скале. И долго, с болью смотрит Цицик на темно-бархатные, с пиками гольцов Подлеморские горы.
В далекой Томпе, куда перекочевала княгиня Катерина, в роскошном чуме, все на той же резной кровати лежит Ефрем Мельников, поет:
Катя-Катерина, княжеская дочь,
Прогуляла Катя всю темную ночь.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
А потом плачет и рычит:
— Кешку мне, Цицик сюда!.. Р-родите мне внука!..