Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошунин поднял батальон по тревоге. Борясь со сном, люди молча натягивали сырые валенки, нахлобучивали шапки, брали согревшиеся пулеметы и выходили в метель, в ночь, в снег. Прошунин бросил все, что у него было, на северную окраину села. Он полагал, что бродячие немецкие полки еще не осведомлены, что в Жабском наши войска, и потому пойдут по дороге колонной. Расчет был верен. И когда в ночной белесой мути замаячили силуэты немцев, 14 пулеметов сразу резанули мрак. Бой начался неожиданно для противника, и это уже хорошо. Но Прошунин понимал, что одной неожиданности хватит ненадолго: опытные немецкие офицеры быстро сумеют разобраться в обстановке.
Так оно и получилось. Немецкие полки быстро развернулись в боевые порядки и начали сражение по всем правилам. Одетые в белые маскировочные халаты, вооруженные пулеметами и автоматами, гитлеровцы ползли к селу со всех сторон, а их пушки и минометы накрывали Жабское сплошным покровом разрывов.
Пулеметчики Прошунина часто меняли позиции, укрывались в домах и за домами, берегли патроны, стреляя точно по цели, и всячески тянули и тянули время: нелегко идти пехоте по глубокому снегу, и далек был путь резервного полка, спешившего на подмогу Прошунину. Люди понимали это и не роптали, хотя им становилось уже невмоготу. Пулеметов оставалось уже совсем немного, когда в полуразбитую избу, где сидел у радиоаппарата Прошунин, вошла соседка и тихо сказала:
— Товарищ начальник, у меня полна хата немцев…
Комбат схватил свой собственный пулемет, с которым он никогда не расставался, поднял его на руки, словно это была игрушка, — товарищи всегда завидовали его богатырской силе — и выскочил на улицу. Светало. Прошунин увидел, что с юга в деревню уже просочились гитлеровцы. Он с разбега упал в сугроб, поправил ленту и нажал гашетку.
Так было отбито несколько атак. И вдруг немцы встали, подняли руки, бросили автоматы и стеной пошли к селу.
Прошунин удивился: этого трудно было ожидать от такого упорного врага. Но успех опьянил его, и он, вскочив на свою любимую кобылицу Рыбку, пришпорил ее и поскакал навстречу сдающимся гитлеровцам. На всякий случай четыре станковых пулемета глядели ему вслед, готовые в любую минуту прикрыть комбата своим огнем.
Санитарка Катя Балашова и повар Василий Иванович Гущин, любимцы дивизии и почитатели смелого комбата, поскакали за ним. И вдруг, когда они втроем подлетели к немцам почти вплотную, Прошунин увидел: вслед за цепью поднявших руки гитлеровцев крадутся, пригнувшись, немецкие автоматчики, готовые к бою.
— Огонь на меня! — прогремела команда комбата, обращенная к пулеметчикам.
И в ту же секунду немецкий офицер в упор выпалил в него из парабеллума. Пуля ударила в лоб Прошунина. Уже впадая в беспамятство, он цепко ухватился за гриву верного коня, и тот унес его от смерти. Комбат опомнился, когда мягкие руки санитарки Кати уже стягивали на его голове тугую повязку. Рана была опасна, и кровь сочилась из-под тугого бинта, но Прошунин вернулся к горсточке пулеметчиков. Он продолжал командовать, хотя временами в сознании наступали провалы и голос отказывался повиноваться ему.
Люди, видевшие Прошунина рядом, понимали, что каждый настоящий солдат должен вести себя в критический момент именно так, и противнику до семи часов вечера так и не удалось взять Жабское. А в семь часов вечера подоспел, наконец, наш резервный полк, и судьба обреченной гитлеровской стаи была решена.
Историю эту Прошунин рассказал нам в Белгороде в памятный вечер, когда полк его, за несколько часов до этого прошедший с боем до самого центра города, получил долгожданную дневку и офицеры собрались в брошенной квартире какого-то крупного немецкого командира поужинать, поболтать о том и о сем, отвести душу. Кто-то играл на пианино лирическую, берущую за душу мелодию, в соседней комнате двое офицеров склонились над шахматной доской, а здесь, за столом, в кругу молодежи, смотревшей горячими глазами на командира, Прошунин, только что принявший по телефону поздравление командира дивизии с присвоением звания подполковника, неторопливо вел рассказ.
Было условлено, что каждый расскажет о самом трудном случае из своей жизни. Но было нетрудно заметить, что и здесь, в тесном интимном офицерском кругу, Прошунин остается верным себе: рассказ-то велся явно неспроста, не ради того, чтобы скоротать время, а чтобы присутствовавшая здесь молодежь кое-чему научилась. И точно, закончив эту историю, подполковник сказал:
— Из четырнадцати пулеметов у нас тогда осталось четыре. Что касается меня, то хирург госпиталя, куда меня привезли ночью, сказал: «Вы в рубашке родились, почтеннейший. Еще немного, и я вам был бы уже не нужен», Но Жабское-то мы удержали! И вот что тут было главным — нет, не чудеса — чудес на свете не бывает, — а наша психология, та самая психология солдата, которой у нас еще мало занимаются. Мы вбили себе в голову, что Жабское нельзя отдать ни при каких условиях, и никто из нас даже не представлял себе, что такое может случиться. Ну, а если твердо веришь в исход дела, то тут у тебя этакая кошачья цепкость появляется, вертишься, как черт, изворачиваешься поразительно, так что потом сам себе удивляешься, и в конце концов удача за тобой…
Подполковник машинально поправил пальцем белоснежный подворотничок. Перед нами был настоящий офицер, профессиональный воин, гвардеец, и в нем, пожалуй, трудно было бы узнать человека, который каких-нибудь три года назад и не помышлял о военной карьере.
В тот день офицеры гвардейского полка показали нам путь, по которому шел полк, врываясь в город. Следы боя были еще свежи, и кровь не успела впитаться в пористую меловую почву Белгорода. Все вокруг было изрыто сотнями воронок — только на командный пункт Прошунина немцы обрушили 500 снарядов. Если бы не свежие следы боя, трудно было бы поверить, что именно этим путем полк гвардейцев мог ворваться в город. Казалось, никакая сила не сумела бы тут проломить немецкую оборону: справа — высокая меловая гора, являющаяся ключом к Белгороду; слева — заболоченная долина; посреди — полоска суши шириной в 15 метров — железнодорожная насыпь и шоссе. На горе — немецкие пулеметные гнезда, в болоте — мины. Спасительная полоса суши также нашпигована минами и вся простреливается. Но это был кратчайший и наиболее удобный путь. Вывод: надо идти по шоссе и по железной дороге.
Во избежание потери времени и ради уменьшения потерь людей было решено идти побатальонно — в затылок, колоннами, совершая стремительный бросок под прикрытием ураганного огня нашей артиллерии, которой было приказано загнать гитлеровских пулеметчиков и артиллеристов в их норы и не давать им поднять головы.
Это была, если можно так сказать, линия наибольшего сопротивления, линия опасного риска и дерзания. Но она давала выигрыш времени и к тому же шанс внезапности. Гитлеровское командование не могло предположить, что гвардейцы осмелятся наперекор всему ударить в лоб, да к тому же пойти под огнем колоннами.
И полк совершил маневр, который, казалось бы, неприменим в современной войне с ее предельным насыщением поля боя автоматическим оружием. Он рванулся вперед узким дефиле, стиснутый меловой горой и болотом, атакованный тысячью смертей. Рванулся и прорвался, потому что люди действовали опять-таки по-суворовски:
«На войне деньги дороги, жизнь человеческая дороже, а время дороже всего».
В Белгороде полк пробыл недолго. Войска уходили вперед, к Харькову, и майор Глаголев шутливо говорил тогда:
— Мы — белгородцы, и это очень здорово. Но разве это может помешать нашему полку стать Харьковским? Ведь дорожка нам знакома хорошо. В феврале мы уже побывали в Харькове, первыми входили тогда в него со стороны Тракторного….
Подполковник сконфуженно улыбался, слушая своего немного восторженного заместителя, но по всему было видно, что он разделяет эту мечту. И когда по фронту разнеслась весть, что белгородцы лихими, дерзкими ударами прорвали плечом к плечу с другими дивизиями внешнее кольцо обороны противника, а затем вклинились во внутреннее кольцо, уверенно стесывая его с запада, мы невольно вспомнили этот памятный белгородский вечер и мечту майора Глаголева.
А в 10 часов утра 23 августа мы, как уже об этом писали, встретились с Прошуниным в Харькове, на площади имени Дзержинского, у обгорелого, полуразрушенного здания обкома партии, и узнали, что именно его полк первым ворвался сюда еще ка рассвете.
К этому времени и другие части уже подходили сюда. На площади, в разных ее уголках уже шли стихийно возникавшие митинги. Взволнованному подполковнику харьковчане совали какие-то бутерброды, свертки. Он, сняв фуражку с шоферскими запыленными очками, отмахивался и весело кричал:
— Милые! Беру только цветами…
Тогда со всех сторон потащили букеты и завалили ими коляску мотоцикла.