берет от меня рюмку, медленно выпивает ее и, измученная всеми этими волнениями, опускается на подушку... Через минуту она уже спит. Иногда сон ее бывал довольно продолжителен, но чаще бывало, что через какой-нибудь час, много-много полтора, она снова просыпалась,
и начиналась опять та же комедия с расписанием, часами и каплями.
Эти хлопоты наполняли все ее время и развлекали ее до наслаждения, но злая судьба и тут жестоко подсмеялась над нею. Не доверяя мне своих часов, Мэри сама заводила их трясущимися от слабости руками. Заводила, заводила и перевела, волосок лопнул, часы стали. Долго не замечала она этого, но когда заметила, пришла в глубокое отчаяние, можно было подумать, что от исправности часов зависит ее жизнь, она расплакалась как ребенок, и мне стоило немалого труда успокоить ее. Она утешилась только тогда, когда я уверил ее, что часы, посланные немедленно в починку, будут завтра же готовы, а ей повесил пока свои.
Мало-помалу она впала в полное ребячество, о смерти перестала даже и помышлять, только однажды, в минуту скоропрошедшего прояснения, она как-то сказала вдруг, взглянув на свои высохшие до костей руки:
— Нет, видно, мне не выдержать!
— Чего не выдержать? — не сразу понял я.
— Умру, — коротко ответила она и отвернулась.
— Какой вздор! — попробовал я рассеять ее сомнения, но она ничего не ответила, очевидно даже не расслышав моих слов.
А болезнь шла своим чередом.
— Слушайте, барин,— сказала мне как-то наша верная Матрена, приехавшая с нами из Петербурга, — сегодня, должно, кончится.
— Почему ты думаешь?
— Стала землей пахнуть,— таинственно пояснила она мне. — Сегодня я этого наклонилась над ними, а из них как бы то из земли дух такой «чижолый» идет, ровно вот как бы из могилы, а к тому же и убирать себя начали.
— Как убирать? — опять не понял я.
— А так, ручкой, то там себе личико тронут, то инно-месте, ровно бы что снимают, аль-бо вот прихорашиваются, это завсегда перед самым концом бывает.
Была глухая ночь. Я лежал и думал, а сам машинально прислушивался к легкому клокотанью в горле жены. Клокотанье это появилось всего дня три тому назад и очень походило на мурлыканье спящего кота, только несколько громче и глуше. Когда Мэри не спала, клокотанье это было слабее, но все же настолько сильно, что легко было слышимо через всю комнату. Я несколько раньше, чем сама Мэри, заметил это мурлыканье, конечно, промолчал, боясь встревожить ее, но она, напротив, не только не обеспокоилась, подметив наконец в себе это новое явление, но отнеслась к нему даже шутливо.
— У меня кот в горле завелся,— улыбнулась она,— слышишь, как мурлычет. Отчего бы это?
Я промолчал, не зная, как объяснить ей это, и она больше не расспрашивала. Потом я несколько раз замечал, как она подолгу прислушивалась к этому мурлыканью и улыбалась. Оно, очевидно, ее забавляло, а меня это проклятое мурлыканье заставляло лежать по целым ночам без сна, с широко открытыми глазами и боязливо бьющимся сердцем.
Вот и теперь я лежал, прислушивался и думал, Я столько выстрадал за это время, что даже не мог тосковать, я как-то безучастно относился к долженствующей свершиться скоро потере, о которой год тому назад я не мог подумать без леденящего ужаса, теперь же мне иногда казалось, что смерть Мани обрадует меня. Какой бы ни был конец, все равно, только бы скорее выйти из этого ужасного надмогильного состояния! Впрочем, о близкой смерти Мэри я почти не думал, а больше размышлял о чисто отвлеченных предметах. Я многое понял из того, что прежде мне было мало понятно. Между прочим, мне пришло на память изречение из одной священной книги, прочитанное мною случайно года четыре тому назад. «Прах есмь, от праха рожден и в прах обращусь!» Тогда я не понял всей глубины этого изречения, оно показалось мне даже банальным.
«Само собою разумеется, — рассуждал я тогда,— что тело человеческое, по разложении своем на составные части, обращается в то нечто, что в совокупности составляет до некоторой степени нечто аналогичное с землею, ничего тут нового нет!»
Но теперь, припомнив случайно это изречение, я неожиданно, сразу постиг его глубокий, тайный смысл. — «Прах есмь...»
Да, прах, и не тело только мое, а в с е, все, что составляет нашу жизнь. Прах наша любовь; прах — эта, когда-то столь очаровательная улыбка, обратившаяся теперь, благодаря изменившимся чертам, в обезьяничыо гримасу; прах — чарующий голос, от которого остался теперь какой-то ужасающий хрип; прах то, что вызывало его: все прах и прах... прах наша шестилетняя совместная жизнь со всеми ее радостями, треволнениями, печалями и горестями, жизнь, от которой в конце концов останется небольшой, никому ненужный, бессмысленный бугорок земли. Пройдет год, Другой, бугорок сгладится, зарастет травой, и от всей этой жизни, казавшейся нам такой полной, хлопотливой, требовавшей так много труда, энергии, стараний, жизни, которую, по-видимому, не могло вместить само время, ибо и времени, казалось, не хватало на выполнение всех дел, забот и предприятий, от всего этого моря дум, страстей, желаний останется... ничего.
Пока я размышлял так, Мэри, крепко спавшая дотоле, вдруг неожиданно приподнялась и начала прислушиваться, с выражением какой-то торжественности в лице.
— Слышишь,—таинственно зашептала она,—кто-то ходит под окном, — слышишь, вот постучался, вот опять идет... слышишь, как хрустит снег?
Панический ужас холодом пробежал по моим волосам. Ночь была тихая, нигде ни звука, пробеги собака, было бы слышно за полверсты, а я ничего не слыхал. Очевидно, Мэри галлюцинировала. Она еще с минуту прислушивалась, повернув голову и наклоня ухо по тому направлению, где ей чудились таинственные Шаги, и наконец улеглась, но не заснула, а все прислушивалась с какой-то пугливой чуткостью. Минут через пять она снова поднялась с искаженным лицом и широко раскрывшимся взглядом. «Опять идут, — торопливо испуганно заговорила она, — вот уже в ту комнату вошли... берутся за ручку двери... это смерть моя. Федя, спаси, спаси меня, выгони... вот уже дверь слегка отворяется... она еще не смеет войти... рано еще... а когда войдет, я умру... стой... стой еще немного... Рано, рано! — закричала она диким голосом, обращаясь к запертой двери.—Отворяет... Федя, выгони, выгони!»
Она опрокинулась на подушку и заметалась по постели в полном беспамятстве.
Замирая от ужаса, вскочил я с кровати и стал посреди комнаты, не зная, что предпринять.
«Агония! — думал я, глядя в судорожно искажающиеся черты Маниного