— Об этом ничего точно не известно. Если он и уехал, то недалеко, он же в розыске. Повторяю еще раз: ты должен зырить и нюхать воздух, а потом сдать мне все под ключ.
Дэдэ с удивлением взглянул на сильно покрасневшего полицейского, который внезапно почувствовал, что недостоин изъясняться на языке, тоже предназначенном для обмена обычной информацией, но дающем, благодаря своей исключительной выразительности, возможность говорящему намекнуть своему собеседнику на существование между ними тайного, почти братского родства, но не по крови или языку, а по чудовищному бесстыдству и ангельскому целомудрию одновременно, чего скудость обычной речи сделать не позволяет. Оттого, что Марио, уже утратив благодать, все же святотатствовал и пытался говорить на нем, и возникла эта заминка: он как будто сам не понимал того, что говорит, поэтому фраза и получилась такой неестественно-вычурной. Марио был полицейским, но для того, чтобы осознавать себя им в полной мере, он нуждался в постоянном сопротивлении самому себе (а значит в том, против чего полицейский обычно борется). Он мог им быть лишь для других, противопоставляя себя миру, с которым боролся. А подлинной цельности и гармонии с самим собой, которые достигаются только в борьбе с противоречивыми желаниями, раздирающими собственную душу, ему достичь не удавалось. Будучи полицейским, Марио не мог не заметить, что сам часто испытывает тягу к правонарушениям и даже преступлениям — причем тяга к преступлению была в нем даже сильнее инстинктивного стремления полицейского к порядку, — но его несправедливость в отношении Тони воздвигала между ним и преступниками непреодолимую преграду, изолировала его от них, ставила его в положение изгоя, наблюдателя или же судьи, но войти в их среду, самому стать одним из них он уже не мог. Как и всякий истинный художник, он любил свое ремесло, но эта любовь так и осталась неразделенной. Ему оставалось только ждать и надеяться, угрозы докеров и доказательства виновности Кэреля постоянно вертелись у него в мозгу. Днем на службе он вечно шутил со своими товарищами, никто из которых не знал об угрожавшей ему опасности. Почти каждый вечер он встречался с Кэрелем за городом, неподалеку от того места, где насыпь возвышается над железнодорожными путями. Марио не собирался следить за ним, ему даже в голову не пришло, что обнаруженная около трупа Вика зажигалка могла указывать на связь Жиля с Кэрелем. Возвращаясь из здания бывшей тюрьмы, Кэрель шел по насыпи. Он не испытывал к полицейскому ни малейшего дружеского чувства, скорее, его привязывала к нему привычка и сознание того, что он весь в его власти. К тому же с ним он чувствовал себя в безопасности. Он снова становился маленьким и беззащитным. Как-то вечером в темноте он прошептал:
— А если бы ты тормознул меня на гоп-стопе, ты бы сдал меня в ломбард?
Само по себе словосочетание «внутренняя дрожь» нам не очень нравится, но, не в силах найти ничего лучшего для того, чтобы передать состояние Марио, мы вынуждены его употребить: «Марио почувствовал сильную внутреннюю дрожь». Чтобы поддразнить его, он ответил:
— Почему бы и нет? Ведь это мой долг.
— Упрятать меня в тюрягу — твой долг? Не слабо!
— Ну конечно. А если бы ты кого-нибудь замочил — тем более. Я бы отправил тебя в Дебле.
— А!
Выпрямившись после акта, который ни полицейский, ни он сам не решались назвать актом любви, Кэрель снова превращался просто в мужчину, стоящего лицом к другому мужчине. Застегивая брюки и служивший ему поясом ремень, он улыбался: ему хотелось показать, что он не воспринимает происшедшего с ним всерьез. Как раз в это время страсть хозяйки к Кэрелю была в самом разгаре, и будучи не в состоянии разобраться в сложном переплетении отношений Ноно, Марио и своего брата, он опасался, что его могут подставить. Он решил подстраховаться.
На следующий вечер он убедил Жиля бежать. Осторожно войдя в тюрьму, он приступил к методичному осуществлению досконально продуманного им ночью плана своего спасения: прежде всего ему необходимо было забрать у Жиля свой револьвер. Он глухо спросил:
— Ствол у тебя?
— Да, он тут. Спрятан.
— Покажи.
— Зачем? Что случилось?
Жиль хотел спросить, не пришло ли время им воспользоваться, но не решился. Кэрель говорил очень тихо. Он должен был действовать крайне осторожно, чтобы не возбудить в Жиле подозрений. Можно даже сказать, что он продемонстрировал в этой ситуации свои недюжинные актерские способности. Он тянул с объяснениями, и таким образом отказ Жиля, даже колебание становились невозможными, он не сказал сразу: «Давай», но: «Покажи, я потом объясню…» Жиль смотрел на Кэреля, тот и другой чувствовали растерянность. На них действовала вкрадчивость, почти нежность их собственных голосов и грусть сумерек. Эта нежность и эти сумерки как бы обнажали их, сдирали с них кожу и тут же проливали на их раны целительный бальзам. Кэрель чувствовал настоящую привязанность, даже любовь к Жилю, который отвечал ему тем же. Нельзя сказать, чтобы Жиль уже подозревал, на что (а трагическая развязка была неизбежна) обрекает его Кэрель, нам не хотелось бы искажать смысл происходящего своими досужими домыслами. Говорить о предчувствии в данном случае было бы ошибкой. Не то чтобы мы вообще не верили в предчувствия, но они скорее относятся к теории, чем к конкретному произведению искусства, — ибо произведения искусства не подчиняются никаким навязанным извне представлениям. Нам всегда казалось отвратительной литературщиной следующее рассуждение по поводу картины, изображающей младенца Иисуса: «В его взгляде и улыбке уже чувствуются боль и отчаяние грядущего Распятия». И все-таки, стараясь передать суть связывающих Кэреля с Жилем отношений, мы вынуждены попросить у читателя извинения за то, что не можем обойтись без этого презираемого нами литературного штампа, и написать, что Жиля внезапно посетило ощущение своей обреченности и предчувствие предательства Кэреля. Эта банальная фраза служит лишь для того, чтобы быстрее и вернее обрисовать роли двух героев: искупителя и того, кто провоцирует это искупление, — остается еще один нюанс, о котором мы считаем своим долгом тоже поведать читателю. Жиль сделал движение, которое на мгновение освободило его от этой обволакивающей и привязывающей его к своему будущему убийце нежности. (Здесь уместно напомнить, что бывали случаи, когда даже отец, подчинившись какому-то внутреннему порыву, на глазах пораженной и шокированной публики вдруг дружески обращался к убийце своего сына, участливо расспрашивая того о последних мгновениях своего любимого чада.) Жиль скрылся в тени, куда за ним невольно последовал и Кэрель.