Ляля подтвердила моё опасение, что отказ от работы может стоить Бригитте жизни. Единственный человек, который мог бы на неё повлиять, это я. В каждом из нас живёт старый предрассудок против самоубийства. И хотя действительно жизнь для Бригитты была страшнее смерти, но короткую записку, которую взялась передать Ляля, я постаралась написать, как могла, убедительно: «Я, как и ты, считаю, что человек волен распоряжаться своей жизнью. Но ты хочешь смерти только потому, что не веришь в свободу. Так вот — у меня есть веские основания надеяться на то, что в ближайшие два года произойдут серьёзные перемены. И стоит ради этого жить». Бригитта решила, что я неспроста пишу о возможных переменах, что мне что-то известно, и сдалась, капитулировала. Меньше, чем через два года она освободилась вместе с другими немками. И вскоре умерла от рака.
Бригитта была умным, высокообразованным человеком, безо всяких комплексов, предрассудков и заскоков. У нас с ней были одинаковые реакции на события, сходные оценки людей. Имела значение прикосновенность нас обеих к социалистическому движению. Мы друг для друга были в лагере находкой. Её книгу о Воркуте[42] ругают те из моих знакомых, которым удалось её прочесть. Сама я её не читала. Может быть, освободившись, вынужденная заново завоёвывать положение в литературном мире, она слишком поспешила с изданием книги, и это отразилось на её качестве. А то, что она назвала имена и фамилии встреченных ею людей, не учитывая, что это может им повредить — так многие иностранцы этим грешат — Чеймберс, например, с его рассказами об отце. Они советской жизни не понимают, даже те, кто сидели.
Когда мы только познакомились с Бригиттой, она рассказала, что встретила в лагере пожилого врача, начальника санчасти, который отбыл срок и работал вольнонаёмным. По-моему, она назвала фамилию Левин. Он ей сказал, что Горький действительно был отравлен, этот факт обнаружился при вскрытии. Яд был из Кремля. И все, кто присутствовал при вскрытии, в том числе и этот врач, были арестованы[43]. Удивительно много осталось свидетелей преступлений, которые потом, в лагерях, рассказывали о них другим заключённым. Они были так уверены, что никто оттуда живым не выйдет, что иногда не спешили уничтожать свидетелей. Рассказу Бригитты я верю абсолютно. Она никогда не врала, ничего не преувеличивала и не драматизировала.
Потом был этап. Как в кинокадре вижу около тысячи человек, в основном старухи, инвалиды, калеки. Открылись ворота, и мы выходим строем. В октябре на Воркуте уже темно, но тут слепят прожекторы. Светло даже не как днём, а как будто сияет тысяча солнц. По обеим сторонам от нас — генералы и полковники в высоких каракулевых папахах, надзиратели, солдаты с автоматами и рвущимися с поводков псами. И всё это — ради таких, как я. Что эти военные должны были чувствовать? Я ещё была крепче других, поздоровела на свежем воздухе. Рядом со мной, например, шла горбатая старуха. А какой крик стоял!
Ветка железной дороги, которую мы сами заканчивали, проходила тут же. Погрузили нас в теплушки. Лежали в битком набитых вагонах, стиснутые с боков. Ну, ты знаешь, как это бывает. Есть нам давали селёдку, а воды было мало, и я тогда поняла, что от жажды можно умереть или сойти с ума. Но закончу на мажорной ноте. После тяжкого, изнуряющего этапа мы вдруг увидели деревья!
Потом въехали в зону лагерей — в Потьме ведь кругом лагеря — и увидели заключённых с номерами на спинах. На Воркуте номера были только у каторжан. Но это неважно. А важно то, что мы, наконец, доехали. Открываются вагоны — и сияет солнце. День такой хороший, и мы опять видим деревья.
В Потьме тоже было много начальства, но они нас как бы приветствовали. Как потом мы узнали, начальник нашего лагеря оказался необыкновенно мягким для такой должности человеком. Подали повозки, спросили, есть ли больные, что не могут идти. Но почти всем захотелось идти пешком по лесу. Прибыли на 16-й лагпункт, с которого только что увезли его прежних обитателей. В столовой на столах лежали остатки хамсы. Мы попробовали — хорошая, вкусная рыбка. Если оставляют еду, значит, здесь здорово кормят.
Я по-прежнему не получала писем. Расставаясь, мы договорились со Светланой, что она исхитрится послать бабушке «левое» письмо, попросит, чтобы та обязательно мне написала, что бы ни случилось. Самое страшное для меня — совсем ничего о тебе не знать. И через некоторое время бабушка прислала мне твоё первое письмо с Новосибирской пересылки по дороге в лагерь. Помню фразу из него: «Вы же знаете, что я всегда была очень здоровой, а в Сибири, как известно, хороший климат». Я не знала, за что тебя посадили, но с мыслью о твоём аресте уже свыклась. До того меня пытались утешить: «Что вы так беспокоитесь? Да она просто решила вам не писать. В нашем положении хорошая мать должна радоваться, если дочь от неё отказалась». Я отвечала: «Моя дочь от меня не откажется». Но это всё пустые разговоры: никто не радовался, когда близкие отказывались.
На новом месте устроили карантин — шесть недель не гоняли на работу и не присылали новых заключённых. Мы ходили по зоне и наслаждались теплом — на Воркуте в это время уже зима. Подходит ко мне молодая женщина, крупная, высокая, похожая на блатную. И спрашивает: «Где я могу найти Надежду Марковну?» «Я — Надежда Марковна, а что?» «Так вот — меня зовут Елена Герасимовна Горшкова, давно мечтала с вами познакомиться. Я сидела в карцере с Бригиттой и много о вас слышала. Вы видите, какая я сильная? Если нужно будет кого-то побить, обращайтесь ко мне.»
История её такая. Она плавала радисткой на судах, бывала за границей. Много было денег и тряпок. Но всё-таки жизнь за границей показалась ей куда интереснее и лучше советской, и она решила удрать. Встретилась в одесском порту с английскими моряками. Языков, конечно, не знала, но много ли нужно, чтобы договориться? Иностранные пароходы перед отплытием обыскивали, но она спряталась так хорошо, что её не нашли. Но слишком рано вышла из укрытия, и её заметили со сторожевого судна. Существует какое-то расстояние в советских водах, в пределах которого можно остановить иностранный пароход. Её судили и дали 10 лет. Встреча с Бригиттой её поразила. Она, такая отчаянная, всё-таки не решилась отказаться от работы, а никчемная Бригитта — решилась. Они сидели вместе несколько дней, и Бригитта ей рассказывала обо мне. Немка о еврейке говорила с такой любовью! Когда начались разговоры об освобождении — а мы и не мечтали, что нас отпустят по домам, думали, что пошлют в ссылку — Елена Герасимовна уверяла меня с полной серьёзностью: «Мы будем жить вместе. Я буду работать, кормить себя и вас, устрою для нас дом». «А я что я буду делать?» «Вы будете украшением дома». Освободившись, она писала мне из ссылки, звала к себе. Не помню, почему прервалась наша переписка.