Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на женщину и ничего не сказал: бои в районе Сухиничей шли осенью прошлого года.
— Вы не думайте, я все знаю… — заговорила она быстро, горячо. — Знаю, что склонил он головушку к земле, а не хочу верить этому, не хочу… Мне жить надо, ребятенка растить надо, а коли буду думать, что его нет, не смогу я. Он живой, он врагов побеждает, а я тут живу, для него, живого, и Клашеньку ращу, и работаю, и все делаю, и даже песни пою: он мои песни любил…
— А кончится война?
— Ну и что же? Война кончится — начнут города строить. И он будет строить далекий, далекий город! Нешто так не бывает: жена, скажем, в Москве, а муж на зимовке или там, на Дальнем Востоке?
— Что же, так и похороните себя ради него?
Она чуть отстранилась от меня, затем сказала легко, свободно, чуть насмешливо:
— Встретится хороший человек, — может, и не похороню!
— Как же одно с другим вяжется?
— Так и вяжется. Эх, не понять тебе!.. — В этом ее тихом восклицании открылось для меня все ее душевное превосходство.
Бойцы прикорнули на поленьях, и печка, оставленная без присмотра, не то чтобы потухла, а как-то увяла, давая куда меньше тепла, света, искр. Женщина хотела пошуровать огонь, но раздумала.
— Умаялись. Не стану тревожить их. Давайте лучше мы ближе подсядем.
Мы перетащили наши пожитки поближе к печке и уселись, касаясь друг друга плечом. Удивительно покойно и надежно было мне в этой скромной близости.
— Знаешь, у меня подружка была в партизанах, Варька, — почему-то вспомнила она. — Так эта Варька всегда говорила: вот кончится война, выйду замуж и заставлю мужа все время меня в ресторан водить. Ничего дома готовить не буду. Завтракать, обедать, ужинать — все в ресторане. Чтоб светло, чтоб музыка, чтоб люди кругом, зеркала… — Она засмеялась. — Ее понять можно. Девчонка, девятнадцать всего, самый возраст, а чего она видела? Землянку, лес да кровь… Мы когда с мужем в Воронеже были, он два раза меня в ресторан водил, — сказала она с гордостью. — А ты был в ресторане?
— Был один раз, когда в институт поступил. Мы с мамой танцевали, а потом к нам подошел какой-то полковник: «Разрешите пригласить вашу даму?» Я говорю: «Это не столько моя дама, сколько моя мама». Он посмотрел: «Неостроумно!» — и отошел.
— У тебя мама красивая?
— Была красивая, до войны.
— А у меня старики некрасивые были, сухие, черные, хорошие… От бомбы погибли. Знаешь, я вот тоже все думаю, как после войны будет. — Она вернулась к прежней мысли. — Я хочу так жить, чтобы около меня всем тепло было. Людей жалко, набедовался народ, наголодался, нахолодался, натемновался…
— Около тебя и сейчас тепло, — сказал я.
— Мне думается, — продолжала она, словно не расслышав моих слов, — что придет какой-то день великой радости, когда все мертвые встанут, все, кто разлучен, встретятся, и каждый сполна получит. Надо дожить до такого дня. Не дотянуть, а сердцем дожить. Кто судьбу свою из рук выпустит, тот, может, и дотянет, а дня того не увидит. Хуже нет, судьбу упустить, прожить не свою, а чужую, случайную жизнь…
«А я вот выпустил свою судьбу», — подумал я, и мне показалось, что она говорит это неспроста, говорит для меня, угадав во мне какое-то неблагополучие.
И, подтверждая мою догадку, женщина спросила:
— Слушай, отчего ты такой?..
— Какой такой?
— Не знаю, как тебе и сказать… Ну, тихий… будто томит тебя что-то… Да ты и сам знаешь. Может, говорить не хочешь?
Мы замолчали. Вагон тихо покачивался, и в лад ему покачивались у погасшей печурки спящие бойцы. По обледенелым окнам пробегали смутные тени, и я не то чтобы задремал, а забылся, не расставаясь с явью. И вдруг я почувствовал, как, подымаясь от колен к бедрам, к груди, меня охватывает знакомый невыносимый зуд. Я стискиваю зубы так, что больно становится голове, щиплю себя за руку, чтобы болью прогнать зуд, но ничего не помогает. Как воспаленная, горит кожа, каждая точка тела словно ущемлена крошечным острым клювиком. Мне нестерпимо стыдно, но что тут поделаешь! Я начинаю тереться спиной о лавку, чешу колено о колено, вначале тихо, незаметно, все время поглядывая на мою спутницу, затем все сильнее, отчаяннее и неистовей…
— Чего только в этих поездах не наберешься, — слышится ее спокойный, доброжелательный голое. Ты, как приедешь, в баньку сходи. У нас в Анне баня замечательная. Каждый день горячая вода, парилка работает.
— Да нет, это не то… — проговорил я. — Меня землей засыпало. Вот и зудит…
Она приподняла голову и пристально посмотрела на меня в темноте.
— Ты контуженный?..
— Ну да… В госпиталь на комиссию еду, наверное меня демобилизуют.
— А как же, разве можно больного человека в армии держать! Врачи разберутся, ты не беспокойся, — утешила она меня.
— Этого-то я и боюсь. Мне никак нельзя без армии.
Она отвела голову, и я снова почувствовал на себе ее долгий, изучающий взгляд.
— А ты не поддавайся! — произнесла она так горячо и убежденно, словно не уверяла за минуту перед тем, что меня непременно демобилизуют. — Коли чувствуешь, что одолеешь болезнь, стой на своем. Врачи тоже люди, поймут. Ты только тихим не будь, покорным, а то враз свой шанс выпустишь…
Мы еще долго говорили с ней в темноте мерно качающегося, глухо скрипящего вагона, и я чувствовал, что мне передаются ее силы и ее вера. А потом мы дремали друг возле друга. Просыпаясь от резких толчков, я чувствовал запах ее волос, легкое, как у ребенка, дыхание касалось моей щеки.
В Анну мы приехали досветла.
— Мы увидимся еще? — спросил я потерянно, когда мы вышли на темную, неосвещенную платформу.
— Конечно, — просто сказала она. — Ты приходи к нам, дом сорок два. Да ты плохо город знаешь, давай лучше встретимся на базаре, часов в десять… Сможешь?
— Смогу.
Она быстро коснулась моей руки. Резиновые сапоги, подвернутые ниже колен, короткий жакетик мелькнули в последний раз и скрылись за решеткой платформы.
Я медленно побрел к политуправлению. Торопиться было некуда, люди в городе еще спали. Забыв о том, что теряю направление в темноте, я двинулся сначала по широкой главной улице, дошел до кирпичной ограды какого-то завода, свернул влево, пересек не то скверик, не то поросший чахлыми деревцами пустырек и вышел к баракам. Я долго мыкался между бараками. Хрипели и лаяли из своих конур цепные псы, не желая выходить на ветер, порой звякал засов и показывалась чья-то взлохмаченная голова. Но спросить, где находится политуправление, я не решался: предполагалось, что эта тайна неведома населению Анны. С трудом выбравшись на какую-то улицу, я пошел окраиной городка, надеясь выйти к политуправлению с тыла, но уперся в косогор, облепленный сараями, сложенными из кусков жести, которые глухо и грозно гудели на ветру. Я пустился в обратный путь. Вновь облаянный псами, обошел бараки и после нескольких заходов в чьи-то огороды оказался на главной улице.
Пересекая город из конца в конец, улица упиралась в желтую полоску восхода. Было по-прежнему темно, и все же ночь населилась четкими контурами строений, деревьев, сугробов. А затем появились и первые прохожие. Если я не смею спросить у них, как пройти в политуправление, то ничто не мешает мне узнать, где живет моя поездная спутница. И тут память сыграла со мной удивительную шутку.
— Скажите, как пройти на Большую Занзибарскую? — спросил я у какой-то старушки.
— Чего-о?
— Мне нужно на Большую Занзибарскую.
— Нет такой улицы, милый, — сказала старушка и торопливо прошла мимо.
Неудача меня не обескуражила, самая необычность названия служила залогом, что я не мог его спутать. Я остановил еще нескольких прохожих, но и они знать не знали о Занзибарской. «Не беда, — решил я, встретимся на базаре».
Тем временем развиднелось, и в сером, низком, слоисто-текучем небе отчетливо вырезалась верхушка старой каланчи, находившейся возле политуправления.
Я направился к низенькому бараку, повисшему на краю песчаного карьера. Пройдя холодные затоптанные сени и пустую общую комнату, я вошел в узенький коридорчик, ведущий в кабинет начальника. Фанерная дверца была приоткрыта, и за столом, склонившись над бумагами и яростно черкая красным карандашом, сидел незнакомый мне казак в сдвинутой на затылок мерлушковой кубанке. Черное костлявое плечо бурки хищно торчало на белом фоне оштукатуренной стены, как крыло готового к взлету кондора. Этот воинственный человек не то составлял диспозицию боя, не то подписывал смертные приговоры. Я шагнул вперед и под его рукой увидел свежий оттиск листовки, испещренной корректорскими пометками. Казак поднял горбоносое, с тонкой полоской усиков лицо, и я узнал капитана Голубя, с которым мы вместе прибыли из Москвы.
— Здравствуйте, товарищ капитан. А где начальник Фирсанов?
— А-а, это вы?.. — без особого удовольствия произнес Голубь. — Фирсанов в отъезде, я за него. Подождите минутку, сейчас освобожусь.
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Личное первенство - Юрий Нагибин - Советская классическая проза
- Свет моих очей... - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Маленькие рассказы о большой судьбе - Юрий Нагибин - Советская классическая проза
- На тетеревов - Юрий Нагибин - Советская классическая проза