Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все чаще всплывает образ полковника, сидящего на следствии молча, в углу комнаты… совсем молча… смотрящего мне в лицо… неужели это действительно родной дядя, сводный Мамин брат… перебираю в мозгу все, что запомнилось из детства: тайна знакомства с их семьей только одной Мамы, они переехали из Саратова жить в Москву… жить и работать… когда я стала взрослой, Мама сказала, что дядя работает в органах… Баби разошлась с Дедушкой, когда Мама была совсем маленькой, ее воспитывал отчим… Дедушка тоже женился во второй раз, и родился сын, полковник госбезопасности — ну просто как в плохом детективе… Мама совсем не похожа на Баби — значит, похожа на Дедушку… кто он… я даже не знаю его фамилии… этот полковник, значит, похож на свою маму… он всматривался в меня… искал свои черты…
Это все, что я знаю о своей родословной от Мамы! Безродная! Подкидыш! Будьте прокляты эти революции и наша, сметающие всё человеческое… все лучшее в нации… в отечестве…
О Папиной родне я тоже не знала бы ничего, если бы не Тетя Варя — все было тайной, все скрывалось, чтобы не было беды, неприятностей: их было шестеро три сестры и три брата, они откуда-то с Запада, из сестер осталась только моя Тетя Варя, а две другие после революции оказались за кардоном, в Литве: одна исчезла бесследно в жерновах революции, и тоже взрослой я узнала от Тети Вари, что другая ее сестра нашлась и живет в Литве, я и приехала после войны, когда Литва опять стала нашей, искать свою вторую Тетю, нашла ее в Паневежисе и оказалась на нее похожей; старший Папин брат как-то где-то погиб, нас с Левушкой никогда не видел, среднего — Папу — перенесло с запада на восток в Саратов, и он женился на Маме и, если верить Соколову, поступил служить в полицию. Дедушка мой был учителем, на каком языке преподавал — на русском, польском или литовском — неизвестно, и все три сестрички тоже стали учительницами, а младшего брата Дядю Вольдемара, когда Дедушка и Бабушка умерли, воспитывал Папа. Дядя Вольдемар ушел на ту первую войну добровольцем, офицером в драгунский полк и вскоре погиб, он успел увидеть меня и Левушку и был от нас в восторге… и это тоже все, что я знаю о родословной Папы.
Интересно, я разучилась говорить… какой у меня теперь голос…
Дождь! Дождь! Будет легче дышать! У меня в голове то свинец, то мозг легкий, как пушинка, и тогда я в своем единственном путешествии за границу… и тогда я в детстве… с Левушкой… какой он был смешной… любимый мой бурбон, мой чемордан, моя шерлохладка… Рождество в Праге… я впервые в католической церкви… сияние белизны… восторг, как в русской церкви… Бухарест… для меня испросили разрешения у королевской семьи осмотреть нежилую часть их замка, королева и молодой король Михай еще не уехали за границу… замок замком, а меня сжигало увидеть своими глазами живых царствующих особ, и я просто так, непонятно почему, проходя по двору, поднимаю глаза и вижу в окне второго этажа прямо на меня смотрящее, улыбающееся, удивительной царственной красоты лицо короля Михая… сердце покатилось… смешная история в Югославии: въезжаем в город Мостар, а он совсем не славянский — и дома, и улицы, и кофейни, и женщины в чадрах, и мой переводчик Лалич спрашивает по-сербски у проходящей мимо женщины в чадре, как проехать к гостинице, — чадра спадает, и под ней русское, курносое, румяное, набитое жемчужными зубами, смеющееся лицо, и заболтало залилось восторгом: «Здравствуйте, госпожа Татьяна, как мы все вас ждем, билеты на ваш концерт достать невозможно…» — ее отец из глубины России, крестьянин, был мобилизован в первую войну, попал в плен, женился на мусульманке, и вот теперь перед нами крещенная в двух религиях Маша, она же Зухра… а какая интересная вся Югославия, и сами югославы этого не понимают: на крошечной земле, которую можно пересечь вдоль и поперек, не сходя с машины, несколько прелестных маленьких государств, совсем, совсем разных… красивое большое одеяло, сшитое из разных красивейших кусков: словены, как австрийцы, светлые, с непонятно как возникшим в горах, висящим хрустальной вазой ледяным озером Блэд, с гондолами, с гондольерами, распевающими словенские певучие песни… я там потеряла свой несуществующий голос… а рядом норовистые хорваты… уже больше похожи на славян… вилла Вайс… профессор, вернувший мне голос и так ненавидящий коммунизм… сербы уже почти как мы… а уж совсем как русские — черногорцы, они, наверное, и названы так потому, что их горы суровые, голые… правительственный обед в мою честь из свекольной ботвы… черногорцы смешали свою кровь с нашим царским родом… Владо… и совсем уже ничего не остается от славян в Боснии… в Герцеговине… восточная медлительность… тяга к помпезности… непростота… в Сараево ночь перед концертом я не сомкнула глаз, в волнении бродила по дворцу: меня поместили в царском дворце, и спала я ни больше ни меньше как в постели монарха… а монастырь в Родопах… настоятель… его благословение… магнолии… в Будапеште нельзя было нигде достать для Гизи Бойер цветы — все разбито войной, инфляция, и моя переводчица догадалась, что единственное место, где возможно найти цветы, — около кладбища, и когда я преподнесла после спектакля Гизи огромные белоснежные хризантемы, она от изумления не могла говорить… Марика Рёкк… в Вене… подошла ко мне после концерта, схватила мои руки, прижала к груди и так взволнованно лепетала что-то по-немецки… а отель «Империал»… а моя фрау и мой пес, и ночное кабаре, и цыганский барон… а очаровательные Джиласы в Белграде: он — второй человек в стране, она — министр культуры, и после приема у Тито они задумали простую вечеринку, дома, совсем как у нас, с картошкой, селедкой, пирогами, с друзьями… кутили до утра…
Боженька! Миленький! Помоги! Помоги мне! Мне же совсем плохо… Макака меня осуждает: отказалась гулять… он не понимает, что я задыхаюсь в этом вонючем колодце, потом мне плохо, не знаю, сколько времени мне плохо, но, кажется, несколько часов… а может быть, так надо, чтобы как можно скорее было совсем плохо… чтобы кончился этот ад… Жемчужина ведь ходит бодро… а я еле таскаю ноги на оправку… там в морозильнике в Лефортовской тюрьме не надо было прыгать, согреваться, они все равно доводят до определенного состояния, и пусть скорее придет эта точка и меня куда-то потащат…
В мозгу молоточком отбивают стихи Апухтина:
Черные мысли, как мухи, всю ночь не дают мне покою:Жалят, язвят и кружатся над бедной моей головою!Только прогонишь одну, а уж в сердце впилася другая,Вся вспоминается жизнь, так бесплодно в мечтах прожитая!..Хочешь забыть, разлюбить, а все любишь сильнее и больше…Эх, кабы ночь настоящая, вечная ночь, поскорее!
Я счастливая! Я же знакома с Пастернаком… кстати, где Марта… как она восприняла мой арест… я с ней подружилась и общалась до самого ареста… это из-за нее я попала в гости к Пастернакам: у них в посольстве был прием в честь лучшего их поэта Незвала, прилетевшего к нам в гости, Незвал — друг Пастернака, он, конечно, знал об опале и травле, может, поэтому и прилетел и попросил Марту соединить его немедленно по телефону с Пастернаком, Марта прибежала и сказала, что тот рад и ждет его немедленно к себе, меня подхватило как одержимую — попасть к Пастернаку с Незвалом, — я уговариваю Марту опять позвонить Пастернаку, умолить его разрешить приехать и нам, а «мы» — это Борис, я и Валя с Костей, но Марта этого уже сделать не имела права, и я кидаюсь к Незвалу, прошу, умоляю, он идет звонить, и мы можем ехать с Незвалом, я же, как всегда, не знала, что Костя и Борис — олицетворение всех этих «кампаний», всей этой травли, и произошло невероятное: Костя отводит Бориса в сторону и что-то с грубым лицом, значит, грубое, начинает ему говорить, у Бориса наливается затылок, он молча все выслушивает, отводит меня в сторону, начинает нечленораздельно лепетать: ехать к Пастернаку неудобно… нельзя… не нужно… что им с Костей… что они с Костей… я твердо заявила, что поеду одна.
Оказывается, великий поэт Симонов не хочет ехать к плохому поэту Пастернаку! Стыдно перед Незвалом, но Борис все-таки со мной поехал.
Дверь открыла жена Пастернака, но тут же влетел в прихожую сам Пастернак, пьяненький, очаровательный, обхватил Незвала, плачут, целуются, открытые, искренние, на нас совсем не обращают внимания… Пастернак потащил одетого Незвала в комнату, жена гостеприимно нас раздела, входим: на столе еда, бутылки — пир, а за столом Борис Ливанов, теперь обнимаются и целуются втроем, потом этот могиканин увидел меня, обнял так, что хрустнули кости, закружил и своим неповторимым ливановским голосом заревел «звездочка наша, наша прелесть», но оба так и не видят Бориса… я краснею от стыда… они перед ним не заискивают, как другие литераторы… Такой Борис жалкий, этот вождь русской литературы… как же можно любить такого человека… ведь можно же полюбить нелюбимого за его душевную красоту, за его поступки… а дальше я замерла: Ливанов, оказывается, пришел к Пастернаку, чтобы прочесть только-только переведенную Пастернаком главу из «Гамлета», выпили еще и зело пьяные приступили к чтению теперь уже для Незвала…