Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки есть еще одна печалящая нота в этом житейском мотиве: осознанный, а порою и демонстративный отход в сторону, насмешливое нежелание «горбатиться на других», высокомерное небрежение общими заботами и делами...
— Васильич, — спросил я. — Давно ты сюда перебрался?
— Полгода как. Чуть поболее даже. И пока почти все время в разъездах. Вот только что из Вартовска вернулся.
— Молодость вспомнил?
Он хмыкнул и снова уткнулся в бумаги.
Сколько же мы знакомы? Двенадцать лет, пожалуй, или около того... А ведь мы ровесники, и этот срок — четверть прошедшей жизни вообще и половина самостоятельного существования. Немало. И в Нижневартовске встречались, и в Тюмени, и в Москве, бывало; о многом переговорили, нередко спорили, и в радостные дни виделись, и в трудные случалось. Помню, как орден ему вручали — Трудового Красного Знамени, весна тогда была, беспутные стояли дни. Не забыл и тех бессонных ночей на метельном озере, когда его бригада сражалась с тяжелейшей аварией. И о работе толковали изрядно, и просто так, что называется, о жизни. Рассказывал он, как в суматошные, отчаянные дни эвакуации его потеряли в вокзальной сутолоке, как отыскали потом; как в детстве он, начитавшись детективов, мечтал стать следователем или адвокатом, а стал буровиком. Как работал на Конде, на первой тюменской нефти. Как из Ханты-Мансийска, с должности заведующего сектором нефти и газа окру ж кома партии, рвался на Самотлор, в бурение. Как стал буровым мастером. Работа бурового мастера — это вечная погоня за ускользающим временем, когда не только поиск инженерных решений подхлестывает мысль, но и заботы простые, житейские или снабженческие сжигают час за часом и день за днем. В своем полу-грузовичке он неутомимо мотался с буровой на буровую, с Самотлор а на базу, виделись мы урывками, и только в третий или четвертый мой приезд, когда бригада готовилась к спуску эксплуатационной колонны, неожиданно выпало несколько слитных и относительно спокойных часов. Мы сидели в балке, у рации, он поглядывал в окно, на вышку, где вахта Федора Сухорукова извлекала из скважины буровой инструмент, а я, пристроившись с диктофоном, вел первый наш разговор «под запись»...
«Многое ли зависит от одного человека, Васильич?» — спросил я у него.
«Многое. Поставь в лёвинскую бригаду другого мастера — и бригада будет не та. Почему? Да потому, что Левин каждого знает и знает, что от каждого ждать, умеет предчувствовать ситуацию, чует, когда надо остаться на буровой, как бы оно там ни шло... Я вообще считаю, что человек должен заниматься делом. Своим делом. А не канючить, что жизнь не удалась, что, сложись она иначе, все было бы по-другому... Не люблю я людей, которые считают, будто от них ничего не зависит».
«Трудно быть руководителем?»
«Начальник — это тот, кто дает начало мысли, делу... Насколько ты способен быть зачинателем чего-то, настолько ты и руководитель. Требуешь с других? Спроси с себя. По всей строгости. Уважай коллектив и потому веди его к цели кратчайшим, продуманным путем: не только ты будешь глотать пыль на обочине, если поведешь наобум. Мы привыкли считать: «Коллектив — сила». А в чем его сила? В том, что разные люди, объединяясь, не нивелируются, а остаются самобытными. Задача руководителя — к каждому найти подход, выявить его сильные и слабые стороны и так расставить людей, чтобы даже их слабости делали коллектив сильнее...»
«Не слишком ли просто выходит, Виктор? — спросил я. — Коллектив, коллектив... Ты же сам сказал, что и от одного человека зависит многое. Думаю, что относится это не только к руководителю. Разве не так?»
«Зависит от каждого, это верно. Но главное тут вот что: важно не то, сколько человек в чем-то тебя убеждает, а ради какой цели! Был здесь бурмастер Степан Повх, организатор первой на Самотлоре комсомольско-молодежной, бригады. Слышал о нем, наверное... Погиб он прошлой осенью. Лихой был мужик, да-а... Так вот, любил Степан повторять: «Бригада жива большой целью. Есть большая цель — есть и настоящий коллектив».
«Какое качество в человеке для тебя наиболее ценно?»
«Прямота. Когда человек искренен — пусть он даже ошибается: его поправят, он сам поймет свою вину, исправит свою ошибку. Не люблю, когда люди юлят...»
«Не любишь тех, кто считает, что от них ничего не зависит, тех, кто юлит... Еще что не любишь?»
«Знаешь, есть такой тип людей: «А-а-я-все-знаю!» Их не выношу, на дух не принимаю. Тебе Макарцев рассказывал, наверное, как он неделю на буровой проторчал, азимут ловил. И подсуропил ему один из таких «а-а-я-все-знаю!». С виду парень как парень, не тюфяк, не рохля, боек, уверен в себе, исполнителен на диво — в любую минуту готов лететь какое угодно распоряжение выполнять, но в душе — никакого отзвука... И вот что еще опасно: такие сами быстро приучиваются приказы отдавать, не задумываясь, выполнимы они или нет, необходимы или никчемны...»
— Порядок, — удовлетворенно сказал он, складывая бумаги в папку. — Ну как там Нягань? Макарцева видел?
— Еще бы.
— И я там его повстречал. Такой же, как прежде. Весь в деле.
— Ты тоже, Васильич, мало переменился. И, как прежде, весь в деле.
— А Геля еще не приехала?
— Пока нет.
— Зря, — нахмурился он. — Зря.
— Видно, она дожидается, пока девочки школу закончат, — пробовал я вступиться за Гелю.
— Каникулы уже давно... — Он посмотрел на часы. — Ого! Вот что она, эта белая ночь, вытворяет. Одиннадцатый час, светлынь, Катерина где-то гуляет... Действительно, уж больно самостоятельная гражданка.
— Пошли вместе поищем, Васильич. Я к тебе завтра на службу зайду. Когда лучше: с утра? после обеда?
— Давай после обеда. Прямо к двум.
Катерину мы нашли сразу же. Прислонив велосипед к забору, она самозабвенно играла с подружками «в классы», а отцу недоуменно сказала:
— Почему домой, папа? Еще все на улице! Ты погляди, как светло.
Было светлым-светло, и на всех улицах играли дети, и была уже ночь. Время можно было определить разве что по тому, с какой безнадежной настойчивостью некто в рыжей штормовке ломился в запертые двери ресторана «Югра», взывая в пустоту почему-то по-английски:
— Онли уан галп, плиз! Онли уан! Иф онли сип! — А из-за дверей его пытались урезонить, устало и беззлобно приговаривая:
— Шел бы ты домой, Славик... Шел бы, а?
— Онли уан!..
Тот, кого назвали Славиком, еще долго ворчал, канючил, перейдя на простой русский, потом на самый простой, заветная дверь так и не открылась, и вдруг он запел неожиданно чистым и приятным голосом: «Плиз, релиз ми лет ми гоу, фо ай дант лав ю эни мо-о-о!..» — не иначе как сам Энгельбергт Хампердинк появлением собственной персоны осчастливил этот тихий городок, приняв в миру скромное имя «Славик».
Свет белой ночи не давал тени, и отсутствие ее внезапно пробуждало странное чувство оторванности от земли, глухое ощущение неприкаянности и неуюта.
Город затих, огней не было видно нигде.
...И приснилось мне, будто иду я по узкой, пыльной, горбатой улочке и с каждым шагом осознаю, что она мне знакома — надо бы повернуть направо, в коротенький тупичок, обсаженный дикой, давно народившейся вишней, а там откроется низенький дом причудливых очертаний, с непомерно большой, вычурной крышей, покрытой затейливыми уступами сизой щепы: я поворачиваю направо и попадаю на пустырь, заросший борщевником. По-видимому, мне следовало бы умерить шаг, тот тупичок был раньше, я просто проскочил мимо, не заметив его; прежде расстояния казались иными — то, до чего можно дойти, было близко или далеко, то, до чего дойти невозможно, было всегда близко, ибо окружало, обволакивало с разных сторон или тайком проживало в глубинах мальчишеского сердца. Снова и снова я возвращался и шел, но никак не мог отыскать заветный тупик — и понял тогда, что давно не сплю, а вспоминаю.
За окном было то ли уже светло, то ли еще светло.
Лет двадцать назад, после длительного перерыва, я попал вновь на остров, где началась моя школьная пора, и первым делом решил отыскать свою старую школу. Я нашел Восточную улицу, без труда обнаружил наш прежний дом, хотя фасад его был немного перестроен (у нас сохранились японские легкие раздвижные двери, а теперь их место занимала цельная массивная дубовая плита с металлической оторочкой); другой стороной я направился вверх по Восточной улице, долго искал поворот в тупик — он оказался о трех десятках шагов от дома, а меня все время проносило дальше; но вот я вошел в школьный двор, низенький дом был еще цел, его, как видно, даже собирались ремонтировать — вместо таинственных перепадов крыши белели прямые ребра свежих стропил, а под ногами шуршала истлевшая щепа, рассыпавшаяся в прах от легкого прикосновения.
Но не это поразило меня! Я увидел море! Я никогда не подозревал прежде, что из школьного двора видно море, не мог я позабыть такое, не мог, однако объяснить неожиданность своего открытия мне было тоже невмоготу.