Кузминскому, с детских лет убежденному, что он на ней женится, Таня написала, что она теперь невеста, и назвала имя будущего мужа. В июне 1864 года Сергей Николаевич предложил венчаться сразу после петровского поста, но опять оказалось, что это нельзя, есть непреодолимые препятствия. Какие именно, рассказал, призвав Таню к себе в кабинет, Левочка. Тайное стало явным — дети, и долги, требующие продажи курского имения, и намерение Сережи устроить свадьбу, ничего не сказав Маше, и ее слезы, когда она узнала о его планах, кротко приняв свою незавидную участь. Таня была потрясена, смертельно обижена и, не найдя и себе сил для откровенного разговора с Сергеем Николаевичем, уехала в Москву, чтобы больше не видеть ни этого обожания, ни этих страдающих глаз.
«Вся эта история много портит мне жизнь, — писал Толстой жене. — Постоянно неловко и боишься за них обоих… Ничего, кроме горя, и горя всем, от этого не будет. А добра не будет ни в каком случае». Сергею он говорил, что всегда нужно помнить о Боге, а брат слал ему письма, из которых видно, как извела его поздняя и мучительная любовь. Он, кажется, решил, что жениться ему нужно обязательно — но на Тане ли? на Маше? Метания между долгом и чувством становились непереносимыми, а окончательное решение все не приходило. Таня же тщетно старалась его забыть.
Точка не была поставлена до лета 1865 года. Они вновь увиделись в Ясной в мае, и, встретив Сережу после долгой разлуки, Таня не смогла скрыть, какая это для нее радость. Все вернулось — долгие совместные прогулки, поцелуи в аллеях, разговоры о свадьбе, которую сыграют поблизости от Ясной, в Никольском. Там священник за скромную мзду обвенчает их, не потребовав бумаг, которые надо было выправлять в случае родства вступающих в брак.
И вдруг Сережа, ничего не объяснив, прекратил свои посещения. Сделать решающий шаг оказалось выше его сил. Он написал брату, что оставить Машу — значит погубить всю семью, что он кругом виноват перед Таней, что из-за его слабости и нерешительности страдает та, которая дороже ему всех на свете, что нет прошения его поступку, и еще многое в таком же роде. Выслушав это послание, Таня молча ушла к себе, чтобы написать жениху, что она возвращает ему слово.
Софья Андреевна, впав в неистовство, выплеснула свои эмоции в дневнике: Сережа «кругом подлец», ничего не было, кроме притворства и обмана, пусть все узнают правду, даже дети, — в назидание на будущее. Лев Николаевич был столь же суров, когда отвечал брату на его отчаянное письмо: «Не могу не уделить хоть малую часть того ада, в который ты поставил не только Таню, но целое семейство, включая и меня». А Сережа, бежавший к сестре в Покровское, говорил ей, что у него душа разрывается на части, когда он видит Машу, которая молится вся в слезах. А от мыслей о Тане душа тоже рвется, но не в силах он бросить детей на произвол судьбы, и нет туг никакого выхода, и он погибший человек.
Утешало одно: по крайней мере, не случилось того, что оказалось бы непоправимо. Когда минули первые ужасные недели, Таня сумела взять себя в руки, и не осталось озлобления, только обида. И Лев Николаевич тоже пришел к выводу, что брат, хотя и виноват во многом, страдает из-за случившегося больше, чем они все. Стояло знойное лето, целые дни проводили на берегу речки Чернь, ходили пешком за много верст в Мценск, на богомолье, а осенью Таня поехала с Левочкой в имение Дьяковых, где устроили охоту на дроф. Жизнь продолжалась.
Через два года Таня вышла замуж — Кузминский, в ту пору следователь при Тульском окружном суде, а впоследствии сенатор, достиг цели, к которой упрямо шел много лет. Он приходился ей двоюродным братом, нужно было либо получить разрешение, либо найти сговорчивого священника, и поэтому венчали их не в Туле, а в деревне, где какой-то старенький полковой поп все устроил за несколько сот рублей. На узкой проселочной дороге по пути в невзрачную церковь повстречали другую коляску, и в ней — ирония судьбы — сидел Сергей Николаевич, по точно такому же поводу ездивший сговариваться с батюшкой. Молча поклонившись друг другу, они разъехались каждый своей дорогой.
В законном браке Сергей Николаевич прожил еще тридцать семь лет. Его отношения с братом выровнялись, да и Софья Андреевна постепенно к нему подобрела. Таня, ставшая важной петербургской дамой, бывала в Ясной только летом, с детьми, и, похоже, никогда не заговаривала про соседнее Пирогово, где Сергей Николаевич жил, точно бы выпав из своего века. К старости он сделался деспотом и мизантропом: не признавал ни православия, ни толстовского христианского учения, мрачно смотрел на происходившие в России перемены, отмену крепостного права называл великим несчастьем и считал, что манифестом о воле нанесено оскорбление лично ему. Целые дни он проводил за счетными книгами у себя в кабинете, где никогда не открывались окна, не выносил гостей, делая исключение для одного Левочки, и даже с прислугой предпочитал не вступать в общение: обедал всегда один, велев прорубить форточку из столовой в буфетную, откуда ему подавали тарелки. Много читал, всем интересовался, всех бранил и окончательно надломился, когда его дочь Вера — цыганская кровь! — сбежала из дома с молодым работником-башкиром, привезенным ходить за лошадьми, и потом, трепеща от ужаса, вернулась под отчий кров с ребенком на руках. Любимый сын Григорий вел в столицах разгульную жизнь, вечно оставаясь без гроша в кармане, а графиня, которая переживет мужа на четырнадцать лет, — она умерла уже после революции, в 1918 году — его только раздражала своей старушечьей набожностью.
Есть снимок, сделанный уже после его смерти: Маша — сгорбленная, в черном платке, из-под которого видны седые пряди, — и Лев Николаевич с развевающейся белоснежной бородой крепко держатся за руки, как будто боясь потерять друг друга, когда, худо ли бедно, вместе пережито столько радостных, но больше тяжелых минут. Все давным-давно в прошлом — тульский хор, и наезды цыган, когда ночи напролет не смолкали гитары в парке пироговской усадьбы, и рыдания запертой на своей половине Маши, если к графу наведывались гости его аристократического круга, и возвращение несчастной Веры со своим младенцем.
История, в которой было так много счастья, но еще больше отчаяния и слез, тоже далекое прошлое. Только очень внимательно присмотревшись к старчески благородным чертам Татьяны Андреевны, можно угадать в ней ту самую Таню — крупный рот, какая-то пленительная неправильность в лице, ничего кукольного, поразительно живые черные глаза, — которая способна была вызывать такое сильное кружение сердца.
«Я твердо надеюсь, что она успокоится и все пройдет, и пройдет этот раз хорошо и совсем», — писал Толстой отцу Тани сразу после несчастной развязки ее романа. Судя по мемуарам Кузминской, надеялся он не напрасно и не напрасно верил, что «у нее столько еще впереди с ее прелестной натурой». На самом деле впереди было всего лишь смирение с неизбежным: замужество без страсти, заботы о растущей семье. Жизнь в Кутаисе, где Александр Михайлович был уже не следователем, а прокурором, затем в Петербурге, когда он пошел на повышение. И воспоминания, доверенные бумаге уже после его смерти.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});