Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты напишешь ему? — спросила Наташа.
Соня задумалась. Вопрос о том, как писать Николаю, и нужно ли писать, и как писать, был вопрос, мучивший ее. Теперь, когда он был уже офицер и раненый герой, хорошо ли было с ее стороны напоминать ему о себе и как будто о том обязательстве, которое он взял на себя в отношении ее? «Пускай он делает, как хочет, — думала она. — Мне довольно только любить его. А он может подумать, получив мое письмо, что я напоминаю ему что-нибудь».
— Не знаю, я думаю, коли он пишет, и я напишу, — радостно улыбаясь, сказала Соня.
— И тебе не стыдно будет писать ему?
— Нет, отчего? — сказала Соня, смеясь сама не зная чему.
— А мне стыдно будет писать Борису. Я не буду писать.
— Да отчего же стыдно?
— Да так, я не знаю. Неловко, стыдно.
— А я знаю, отчего ей стыдно будет, — сказал Петя, обиженный первым замечанием Наташи, — оттого, что она была влюблена в этого толстого с очками (так называл Петя Пьерa), а теперь влюблена в певца этого (Петя говорил об итальянце, Наташином учителе пения), — вот ей и стыдно.
— Ах, Петя, полно, как тебе не стыдно, мы все так рады, а ты ссоришься. Поговорим лучше про Николая.
— Петя, ты глуп, — сказала Наташа. — А нынче, как он был мил, прелесть, — обратилась она к Соне (говоря про учителя пения). — Он мне сказал, что лучше моего голоса он не слыхал, и когда он поет, так у него на горле шишка делается — такая прелесть.
— Ах, Наташа, как ты можешь про кого-нибудь думать теперь? — сказала Соня.
— А я не знаю. Я сейчас думала, я, верно, не люблю Бориса. Так он милый, я его люблю, но не так, как ты. Я бы не сделала истерику, как ты. Как же я его не помню? — Наташа закрыла глаза. — Не могу, не помню.
— Так неужели ты в Фецони влюблена? Ах, Наташа, какая ты смешная, — с упреком сказала Соня.
— Теперь в Фецони, а прежде в Пьерa, а еще прежде в Бориса, — сердито сказала Наташа. — А теперь в Фецони, и люблю его, и люблю, и выйду за него замуж, и сама буду певицей.
Графиня действительно была приготовлена намеками Анны Михайловны во время обеда. Уйдя к себе, она, сидя на кресле, не спускала глаз с миниатюрного портрета сына, вделанного в табакерке, и поплакала. Анна Михайловна с письмом на цыпочках подошла к комнате графини и остановилась.
— Не входите, — сказала она старому графу, шедшему за ней, — после, — и затворила за собой дверь.
Граф приложил ухо к замку и стал слушать.
Сначала он слышал звуки равнодушных речей, потом один звук голоса Анны Михайловны, говорившей длинную речь, потом вскрик, потом молчание, потом опять оба голоса вместе говорили с радостными интонациями, и потом шаги, и Анна Михайловна отворила ему дверь. На лице Анны Михайловны было гордое, счастливое и успокоенное выражение оператора, окончившего трудную ампутацию и вводящего публику для того, чтоб она могла оценить его искусство.
— Готово, — сказала она графу, торжественным жестом указывая на графиню, которая держала в одной руке табакерку с портретом, в другой — письмо и прижимала губы то к тому, то к другому.
Увидав графа, она протянула к нему руки, обняла его лысую голову и через лысую голову опять посмотрела на письмо и портрет и опять для того, чтобы прижать их к губам, слегка оттолкнула лысую голову. В письме был кратко описан поход и два сражения и сказано, что целует руки мaм‹и пaп
Письмо это было прочитано сотни раз, но те, кто считались достойными его слышать, должны были приходить к графине. Так приходили гувернеры, няни, шут, Митенька, некоторые знакомые, и графиня перечитывала его с новым наслаждением сотый раз и всякий раз открывала по этому письму новые добродетели в своем Николае. Как странно, необычайно радостно ей было, что сын ее — тот сын, что трепетал в ней в самой двадцать лет тому назад, тот сын, за которого она ссорилась с баловником-графом, тот сын, который выучился говорить «chPre maman» так недавно, что этот сын теперь там, в чужой земле, в чужой среде, мужественный мужчина, не боящийся смерти и пишущий письма. Весь всемирный вековой опыт, указывающий на то, что дети незаметным путем от колыбели делаются мужами, не существовал, возмужание ее сына было для нее так же необычайно радостно, как будто и не было никогда миллионов миллионов людей, точно так же возмужавших. Как она не ждала никогда, чтобы возможно было, чтобы то существо, которое трепетало в ее чреве, закричало бы, и стало сосать грудь, и стало бы говорить, понимать, учиться и теперь быть мужем, слугою отечества и образцом сыновей и граждан, так и теперь не верилось ей, что это же существо могло быть тем сильным, храбрым мужчиной, образцом сыновей и людей, которым он был теперь, судя по этому письму.
— Что за стиль! Как он описывает мило! — говорила она, читая описательную часть письма. — И что за душа! Об себе ничего, ничего! О каком-то Денисове, а сам, верно, храбрее их всех. Ничего не пишет о своих страданиях. Что за сердце! Как его узнаю! И как вспомнил всех! Никого не забыл!
Более недели готовились, писались брульоны (черновики), представлялись на рассмотрение графини, переписывались набело письма к Николаю от всего дома. Анна Михайловна, практическая женщина, сумела устроить себе и своему сыну протекцию в армии даже и для переписки. Она имела случай посылать свои письма с курьером к великому князю Константину Павловичу, который командовал гвардией. По слухам, гвардия должна была уже присоединиться к армии Кутузова в то время, как дойдет письмо, и потому решено было отослать письма и деньги через курьера великого князя к Борису, и Борис уже должен был доставить их к Николаю. Письма были от старого графа, от графини, от Пети, от Веры, от Наташи, от Сони и, наконец, деньги, которых граф послал шесть тысяч, что было огромно по тогдашнему времени.
Дела графа уже доходили до той степени запутанности, что он сильно морщился, когда Митенька предлагал ему проверить счеты, и Митенька уже дошел до той степени уверенности в трусости к счетам своего доверителя, что он предлагал уже ему смотреть счета, которых не было, и выдавал графу его же деньги, называя их занятыми, и высчитывал за них в свою пользу по 15 процентов. Граф знал вперед, что когда он потребует для обмундирования Николеньки шесть тысяч, то Митенька прямо скажет ему, что их нет, и потому граф, употребив хитрость, сказал, что ему необходимо десять тысяч. Митенька сказал, что по дурному состоянию доходов нельзя и думать получить этих денег, ежели не заложить имения, и предложил счеты. Граф вдруг отвернулся от Митеньки и, избегая его взгляда, начал кричать, что это, наконец, ни на что не похоже, чтоб от восьми тысяч душ не иметь десяти тысяч, чтобы обмундировать сына, что он всем приказчикам лбы забреет, что он должен иметь эти деньги, что рассуждать нечего, и чтоб были, ну, хоть не десять, а шесть тысяч, а чтоб были. И деньги действительно были, хотя граф и подписал для того вексель с огромными процентами.
IV
12-го ноября кутузовская боевая армия, стоявшая лагерем около Ольмюца, готовилась к следующему дню на смотр двух императоров — русского и австрийского. Гвардия, только что подошедшая из России, ночевала в 15 верстах от Ольмюца и на другой день прямо на смотр к десяти часам утром вступала на ольмюцкое поле.
Николай Ростов, получив от Бориса записку, извещавшую его, что Измайловский полк только пришел, ночует в 15 верстах от Ольмюца, и просившую приехать повидаться и получить пакет писем и деньги — те самые письма, которые писались с такою тревожностью и любовью, и те самые деньги, которые приобретены были с такой неприятностью и гневом.
Сказавшись Денисову, Ростов после обеда сел на подведенную ему, вновь купленную после смерти Грачика лошадь и в сопровождении гусара поехал к гвардии. На Ростове была солдатская куртка, но на куртке были надеты эполеты и офицерская с темляком сабля. Рука его, уже начинавшая заживать, была на черной повязке, загорелое возмужалое лицо было беззаботно весело. То он версты две рысил, приподнимаясь на стременах, и поглядывал на галопом скакавшего за собой гусара, то, спустившись на бок седла, небрежно ехал шагом, напевая своим звучным голосом недавно выученную и особенно полюбившуюся ему немецкую песенку, и в звуках его голоса была новая возмужалость: два дня тому назад с ним случилось одно из важнейших событий в жизни юноши.
Два дня назад, когда они пришли под Ольмюц, Денисов, ездивший накануне в город, сказал ему:
— Ну, брат, я сделал рекогносцировку, нынче едем вместе, какие женщины в Ольмюце: одна венгерка, две польки и одна гречанка — вот что такое…
Ростов не отказался и не согласился прямо ехать, а сделал вид, что это ему очень обыкновенно и что на это смотрит совершенно так же, как и Денисов; а между тем он почувствовал, что наступает та решительная минута, о которой он думал, колеблясь тысячу тысяч раз, и едва мог выговорить что-нибудь в ответ Денисову. Он не знал еще женщин, что-то возмутительное и оскорбительное представлялось ему в сближении с чужой, продажной, общей с Денисовым и со всеми женщиной, но и непреодолимое любопытство тянуло его к познанию этого чувства. Ведь не было человека, не знавшего этого и не смотревшего на это как на необходимое и приятное условие чувствования. У всех, говоривших про это, было выражение невинного удовольствия, усиливаемого только тем, что удовольствие это было кем-то запрещено.
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Ночи становятся короче - Геза Мольнар - О войне / Русская классическая проза
- Крейцерова соната (Сборник) - Лев Толстой - Русская классическая проза