Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в этот момент заметил на пальце ее руки кольцо. «Кольцо из белого металла», – так записано у Тревора-Бетти. Старинное кольцо – может, из олова, но скорее из серебра давнишней, до-фабричной плавки, без клейма, без пробы. На Канине немного есть серебряной руды и – кто знает – может быть, в старое время там был и мастер? Чтобы узнать историю этого кольца – возможно единственного, которое до сих пор не было ни утеряно, ни обменяно, ни пропито – мне надо было что-то сделать, что-то сказать этой черной птице, разделить с нею горсть зерен, но вот эта судорога в ее лице, готовая вырваться наружу – она пугала меня. Я не хотел касаться несчастья и недоли, не хотел подпускать их близко.
Я и без того здесь принял этого слишком много!
Бури беззвучно бушевали внутри меня. Я молча стоял в дверях.
Она истолковала мое молчание, как безоговорочный отказ. Отошла, шурша перьями, что-то заклекотала…
Она безумна.
Зимой покончил с собой ее сын.
Я узнал это наутро.
Если бы знал вечером, я бы, черт возьми, купил у нее этот пух – потому что ее сын, он был… самый замечательный парень, которого я когда-либо видел на острове. Он мог бы стать героем, как Никита, но померк накануне полярной ночи и с его смертью на острове стало еще сумрачнее. В ее оперении только черные перья…
Мне хотелось убраться с острова не замаравшись, не поранившись. Увы, слишком поздно понимаешь главное – что это невозможно. И безнравственно даже. Ибо если ты попал в зону бедствия, то что-то ты должен разделить с людьми. Хотя бы слова. Тогда мне и этого было жаль и я открыто негодовал, что к нам опять ломится кто-то.
Рывком раскрыл дверь. Напротив меня стоял человек в засаленной донельзя зеленой стройбатовской телогрейке и такой же засаленной кроличьей шапке, худой, как мальчишка, и в то же время уже немолодой, с лицом темным, почти как у Демьяна, на котором выделялись черные пьяные глаза и перебитый нос. Вопрос о водке я пресек сразу. Мой ледяной тон как будто осадил его, он извился и втек в комнату. Спросил чаю. Пришлось пойти на кухню, разогреть.
Он уже расположился в кресле.
– Вы, ребята, собственно, кто такие?
Наглый, на взводе, пьяный – что с него возьмешь.
– Сейчас я чай принесу.
– Нет – вы кто такие?
– Я – фотограф, – ухожу я в собственную тень.
– А что снимаешь?
– Природу.
– Это, значит – птички, цветочки… Природу… – и вдруг фальцетом – Почему все изучают природу, почему никому неинтересны мы, люди?
Ну, эти речи я слышал. Этим меня не проймешь. Броня в ту ночь на мне была крепкая: завтра отлет. Любимая ждет меня. Плевать мне на Бугрино со всем его пьяным бредом. Я не хочу впускать в себя больше боли, чем уже попало.
Я схватил его за грудки:
– Ты зачем сюда приперся, скажи?
– А вы зачем сюда приехали?
– Ну, это уж не твое дело.
– И мое дело – не ваше. И не тыкай мне, слышишь? Меня Владимир зовут, Владимир Любомирович!
Он безобразничал, расплескивал чай, требовал документы, просил сигарету… Я уже совсем было собрался выставить его вон, как вдруг услышал, что это пьяное существо, минуту назад упивавшееся своей дурью, рассказывает историю какой-то чудесной земли… Я прислушался. Конечно: это была земля детства. Страна детства, где было все: могучий, мудрый, богатый дед, крепкий дом, червонное золото, удачная охота, бесстрашная красавица мать и отец – не знающий себе равных в удали и в мастерстве охотник на морского зверя, предательски убитый другом из застарелой ревности… И был он сам, маленький мальчик Вака, родившийся на Новой Земле в 1948 году и проживший здесь шесть счастливых лет, пока однажды все не кончилось. Детство кончилось мгновенно в трюме военного тральщика, на котором его вместе со всеми соплеменниками увезли с Новой Земли, когда военные решили создать здесь ядерный полигон. С тех пор на его жизни лежит печать несчастья. Ибо он так и не сумел заново собрать разбитое зеркало, в котором отражалась волшебная страна детства. И нету образов, способных его защитить, нет успокоения в памяти, нету надежды. За минувшие пятьдесят лет на Севере все изменилось. И он, Вака, беспомощен перед тем, что пришло, что равнодушно к нему и нелюбимо им.
Как будто осознав это, человечек в кресле заплакал. Я был готов к чему угодно, только не к этому. Чужая беспомощность трогает меня – это моя слабая черта, но, черт возьми, передо мною был человек! Человек, который, как и все мы, ищет тепла и защиты; хочет участия, хочет человеческой жизни, хотя сам, быть может, на нее и не способен уже. Он гибнет, но он человек. Он мой собрат по человеческой доле. Должно быть, он распорядился своею жизнью не совсем удачно, он нищ и он пьет. Пьет уже давно, и историю свою – историю изгнания из Рая – пьяный, конечно, рассказывает не мне первому. И будет еще рассказывать и еще пить, а в доме полушки не будет, корки хлеба не будет и со всех сторон он будет виноват – и перед родиной, и перед председателем, и перед женой и перед самим собой, разумеется – но он человек. И сейчас он просит, он требует, чтобы мы приняли его за человека и выслушали…
Он все-таки пробил мою защиту.
Когда я вышел проводить его на крыльцо, небо было уже совсем светлое. Он стрельнул еще сигарету, посмотрел на синюю пачку «Голуаза» с крылатым шлемом, изображенным на ней, и вдруг, как пацан, попросил:
– Дай коробочку…
Коробочку…
Господи Боже мой! Я сунул ему пачку с оставшимися сигаретами и вдруг обнял его, прижал к себе его грязную голову, чувствуя, как от неожиданности он подался назад, не понимая, что происходит.
Да и сам я не знаю, откуда вдруг хлынуло это неожиданное чувство – видно, аварийно сработал клапан чувства братства, в механизме чувств современного человека сохранившийся как рудимент сентиментальной паровозной эры, на тот случай, если всколыхнется какая-нибудь жуткая неуправляемая архаика, что-то доброе, что в обычной жизни лежит себе под спудом, покуда честолюбие и другие, более рациональные чувства нагнетают давление в цилиндрах души.
Чувство братства умирает в нас, выражения его нелепы; еще, должно быть, нелепее – оказаться вдруг объектом излияния этих чувств – но не так-то много было в жизни моей порывов подобного рода, чтобы раскаиваться в них…
Вернувшись в номер, я повалился на постель с чувством, что все позади: и эта ночь и все вообще ночные визиты, и чувство вины перед незнакомым тебе человеком, перед всем поселком, смешанное с чувством отвращения…
Эти два дня в Бугрино просто уделали меня. Я подумал, что завтра же в Нарьян-Маре надо будет взять побольше пива и смыть поселок с негативов памяти.
Тут Петька заворочался и покашлял, давая понять, что не спит.
– Петь! – тихонько окликнул я (а вдруг спит все-таки?).
Он приподнимается на локте. Что-то не дает ему покоя.
– Знаешь, – с неожиданной горечью произносит он. – После того, как побываешь там… Все это невыносимо… И острову было бы лучше, если бы людей на нем вообще не было…
– А кто бы нам гостиницу топил? – попытался отшутиться я.
– Нет, ты не понял: вообще.
Да нет, Петя, все я понял. Мысль знакомая, она являлась сто раз. И если доводить ее до конца, то я не убежден, что Земле в целом стало бы хуже, если бы людей на ней не было. Вот: не убежден. Потому что может, конечно, быть, что в появлении на одной из планет солнечной системы прямоходящих двуногих, гордо присвоивших себе видовое название «человек разумный», заключен божественный промысел космического масштаба. Но ведь человек мог оказаться просто неудачной пробой творения – ты не думал? Мало ли господь намял глины, чтобы потом скомкать? А главное, что среди существ явно неудавшихся больше всего было могущественных и грозных тварей, которые не претендовали, как человек, на мировое господство только потому, видимо, что у них не хватало мозгов, чтобы додуматься до этой глупости. Все они были полностью демонтированы создателем, ибо слишком дорого обходились природе. Из всех существ самым дорогим, однако, оказался человек, человек ХХ столетия – поэтому с ним, я думаю, вопрос будет решен в ближайшие сроки: собственное величие так застит ему глаза, что в жертву себе он приносит буквально все, что его окружает.
Но откуда мы знаем, стоит ли могущество и прихоти человека этих жертв?
Что стоит дороже – красота и изобилие дикой природы – или нефть, выжатая из нее?
И что важнее для этих людей, дрейфующих на своем острове – формула движения, изобретенная когда-то их предками, или форма прогресса, в которую они были заключены – чтобы спустя всего только одно поколение, тридцать лет – оказаться в смертельной ловушке?
Четыреста лет назад, когда англичане и голландцы искали морской путь в Китай, Колгуев чуть не попал в историю – но все же что-то помешало, он так и остался на периферии лоции, как опасное место, со всех сторон окруженное мелями.
- Кремлевские жены - Лариса Васильева - Публицистика
- Таежный тупик - Василий Песков - Публицистика
- Пятнадцатый камень сада Рёандзи - В. Цветов - Публицистика
- В лабиринтах истории. Путями Святого Грааля - Н. Тоотс - Публицистика
- Подтексты. 15 путешествий по российской глубинке в поисках просвета - Евгения Волункова - Публицистика