Константину было уже за тридцать, но прежним оставалось его доверие к людям и жизни. Он и сам говорил о себе, что не чувствует с годами резкого различия во внутреннем своем «я». Гости, заполнившие гостиную, могли видеть, как он, подойдя к отцу, целовал у него руки или ласкался к нему, как бывало в детстве, — и самый изощренный критический взгляд не мог бы заметить в этих чистосердечных движениях ничего ложного и деланного — так Константин поступил бы и наедине с отцом, к которому был страстно привязан. Это было интуитивным требованием самой его натуры, цельной, и это невольно производило нравственное действие на окружающих, как и его решительная неспособность лгать ни в большом, ни в малом.
Но в этом «младенце на злое» жила душа бойца. Герцен вспоминал, каким он знал Константина Аксакова еще в сороковых годах: «Мужающий юноша, он рвался к делу… Аксаков был односторонен, как всякий воин, с спокойно взвешивающим эклектизмом нельзя сражаться. Он был окружен средой, средой сильной и имевшей над ним большие выгоды, ему надобно было пробиваться рядом всевозможных неприятелей и водрузить свое знамя. Какая тут терпимость!
…Его диалектика уступала диалектике Хомякова, он не был поэт-мыслитель, как И. Киреевский, но он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительными…»
Из рассказа Герцена видно, какими притягательными даже и для тех, кто расходился с ним в убеждениях, были благородство, честность, искренность Константина Аксакова: «В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни „славяне“, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице, К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне. „Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить, жаль, жаль, но нечего делать. Я хотел пожать вам руку и проститься“. Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!»
Прошли годы со времени, описанного Герценом, но Константин Аксаков оставался все таким же открытым на благородство «юношей», разве лишь убеждения его еще более обогатились и углубились. А душою этих убеждений была неотступная мысль о русском народе, вера в его нравственные силы, в его великое историческое призвание. «Народ — единственный и постоянный действователь истории», — говорил А. Хомяков. И во всем, о чем бы ни размышлял Константин Аксаков, чего бы ни писал — в какой угодно области, будь то филологические изыскания, литературная деятельность в виде стихов, драм, критики, публицистики, исторические труды, — везде и всегда дышит задушевнейшая мысль о народе как главной исторической силе. Ломоносов — воплощение творческого гения народа, его внутренних духовных сил, живое свидетельство его природной талантливости; и вот написана диссертация о Ломоносове, с необычной, казалось бы, для Константина Аксакова хвалой Петру Великому, сблизившему русскую жизнь с западно-европейской. Вот великое событие в истории России — 1612 год, и появляется драма Константина Аксакова «Освобождение Москвы в 1612 году», где действуют люди из народа, «личность поглощена в общине только эгоистическою стороною, но свободна в ней, как в хоре», — определил Аксаков суть взаимоотношений человека и народа.
И герои, и сам народ в их лице показаны в драме как та решающая сила, которая способна осознать нависшую над Русью опасность и всей «землей» подняться на ее защиту в отличие от бояр с корыстными интересами. Выходит комедия Константина Аксакова «Князь Луповицкий, или Приезд в деревню»[13], где одноименный герой ее приезжает из Парижа в Россию, в свою деревню с целью просветить мужичков, отучить от невежества, образовать их: «Надо же наконец, чтобы народ наш походил на нас, европейцев». У Луповицкого целая программа «просвещения», и он приступает к ее осуществлению. Первой мишенью его цивилизаторства («сивилизаторства», как выражаются в комедии мужички) становится староста Антон. По намеченному плану пункт за пунктом начинает герой «образовывать» старосту, но тот спокойно и разумно отводит скороспелые предложения поклонника Запада, убеждая его самого в их неуместности и несуразности. Луповицкий — человек добрый, искренне желающий блага мужикам, и тем более нелепы, дики его представления о мужике, о народе, о России. Смешны претензии «сивилизаторов» перед мудростью народной жизни. Эта мысль была не комедийной для автора, а слишком серьезной, как все, что касалось его убеждения, и смешное в положении просвещенного героя как бы поглощается проповедническим голосом старосты, а за ним и самого автора. Так во всем выказывалась прямота Константина Аксакова, мешавшая ему быть художником, о чем он, впрочем, меньше всего заботился.
И в стихах его, которые он охотно писал, говорилось о все том же, заветном для него: укор тем, кто порвал с Отечеством, «земли родной презревши бытие»; призыв «понять себя в народе, преодолеть свой эгоизм через «животворную» связь с народом: «Не сжимает, как океан, твоей свободы он: тебе он только место назначает, ты общему в нем живо покорен». В стихах Константина Аксакова остался не только пафос его любимой мысли, но в иных и такие стороны бытия, которые, может быть, как никогда многое говорят современному сознанию. Огромную опасность для человека он видел в бездуховности. Для «толпы эмигрантов» (из одноименного стихотворения) не существует никакой высшей истины, ее света, кроме «осязательного пути», кроме только «величественного», материального. Но зло гнездится еще глубже — это «вещественное», «плотское», не вынося пустоты своего эмпирического существования, хочет «в дух втесниться», принимает обличье «лже-духа» (одноименное стихотворение), в котором лишь
…Плоти раздраженный жар.Ей мало вещества для власти,Ее пленяет духа дар,Небесный мир в ней будит страсти.
«Лже-дух» претендует уже на универсальность бытия, ему мало «вещественной» власти над человеком, он хочет контролировать в нем и все духовно-сокровенное, интимное, хочет стать для него всем, а в сущности, ничем. Искус этого лже-духа особенно велик оттого, что, легко внедряясь в бытийные низы человека, он эти низы «освещает» доводами рассудка, некой научности, принимающей только «осязательный путь» и освобождающей человека от его духовных, нравственных исканий. Константин Аксаков и в современной ему литературе видел такую «точку эмпириков», самоуверенных, рассудочных, посмеивавшихся, кстати, над его «чудачествами».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});