В «Старухе Изергиль» (1895) идеологически рассказчик на стороне персонажей, отрицает вместе с ними «лицемерных людей с мертворожденными сердцами» (1, 96). Но стилистически он всецело в мире интеллигентных читателей, повествование ведется на их языке. «Море тихо аккомпанировало», «мелодия была оригинальная»«, «мужчины пели без вибраций», «нервного шума», «гармонично» и т. п., и такая стилистическая дистанцированность совпадает с пространственной отдаленностью рассказчика от тех «молодых мужчин и женщин», которых он, любуясь, наблюдает.
Чехов будет мягко указывать Горькому, что для его рассказов такие слова, как «аккомпанемент», «диск», «гармония», – «неудобны» (П 7, 352). Горький, не споря, что имеет пристрастие к «вычурным словам», согласился отказаться только от части из них (см. в Полном собрании сочинений тома Вариантов к произведениям 90-х годов).
В рассказах о босяках – та же модель соотношения: персонаж – повествователь – читатель. Так, в вариантах (то есть в первоначальных печатных текстах) «Деда Архипа и Леньки» (1894) есть и «гармонировала», и «монотонно», и «миражей», и «речитативом», и «фальцетом»; но и в окончательном тексте сохранились «наступила реакция», «его созерцание» и другие приметы иронической[380] отчужденности повествователя от персонажей.
«Это был ночной сторож Клим Вислов, человек строгой нравственности, что, впрочем, не мешало ему быть горчайшим пьяницей и горячим приверженцем трехэтажной эрудиции» («Горемыка Павел», 1894) – такими же оборотами описывал боцмана рассказчик «Максимки» Станюковича: фельетонно-юмористический тон повествования здесь и там – как бы знак единодушия и взаимопонимания рассказчика с читателем в вынесении оценок.
В «Коновалове» (1897) автор сурово отзывается о «культурном человеке»: «ибо еще нет такой болячки, которую нельзя было бы найти в сложном и спутанном психическом организме, именуемом «интеллигент"» (3, 25). Он же признается в том, что влечет его в трущобы, на дно жизни: там «хотя все и грязно, но все так просто и искренно» (3, 48). Но его повествование о босяках, даже самых незаурядных, строится искренно, но отнюдь не просто: например, рассказчик видит «шестерых господ в фантастически рваных костюмах, с физиономиями героев из рассказов Гофмана» (это – об обыкновенных российских бродягах); или отмечает «скептический тон» рассказов босяков о прошлых любовницах; или: море у него «улыбалось добродушной улыбкой Гулливера» и т. п.
Н. К. Михайловский придирчиво замечал, что Горький влагает в головы своих босяков маловероятные мысли, а в их уста – маловероятные речи (см.: 3, 545). Горький, гораздо лучше критика знавший предмет своих описаний, порой сам признавал, что тот или иной его персонаж говорит «не подобающие ему речи» (3, 18). Но он мог возразить критику, что таких, как Коновалов, он встречал сам и такие удивительные речи слышал своими ушами. Дело было не в вычурности или маловероятности тех или иных речей в устах персонажей. В самом повествовании «не подобающую» новизне материала речевую позицию занимает рассказчик.
Повествовательные формы ранних горьковских рассказов сближаются с повествовательными моделями натуралистов 90-х годов. Горькому-стилисту предстояло проделать большой путь до автобиографической трилогии и других произведений 1910–1920-х годов, в которых он выступит не с «партийной», а общенародной, общечеловеческой позиции.
Литература «Знания»: теория и практика дестабилизации
Вокруг первых сборников петербургского издательского товарищества «Знание», начавших выходить с марта 1904 года, объединились писатели практически одного поколения – родившиеся около 1870, вошедшие в литературу в конце 90-х, – группа мятежной молодежи, имевшей своего лидера и программу. Эта программа была рождена духом времени. Россия, еще по-настоящему не воспользовавшаяся плодами революции сословно-промышленной, стремительно входила в полосу революций социальных и политических.
1
Художественная и идейная программа «знаньевцев» сформировалась за несколько лет до выхода первых сборников. Горький стал главным идеологом и объединителем группы, центром новой литературной ориентации. Его программные установки можно проследить по его письмам конца 90-х гг. XIX в. – начала 1900-х годов, по таким произведениям, как «Читатель» и др.
Как обычно, отрицающая часть новой эстетической программы формировалась на основе острого недовольства прошлым и существующим состоянием литературы. Позитив состоял из некоторых положений – вполне известных, но сведенных в новой комбинации, поражавшей и увлекавшей целое поколение писателей. Характерно, что сам Горький чувствовал изначально присутствующие в своих установках противоречия, но и его самого, и окружающих вела энергия переворота, перелома тягостной ситуации, возможности разрушения старого и создания нового, лучше всего выражавшая дух предреволюционной эпохи.
Пожалуй, главное в этой, одними «знаньевцами» безоговорочно принятой, другими до поры до времени терпимой программе, – новый утилитаризм.
Мысленно обращаясь к своему читателю, Горький задавал вопрос: «Милостивый государь! Вы читаете и хвалите… весьма Вам за сие благодарен. Но, государь мой, – что же дальше? <…> Какие вы подвиги на пользу жизни думаете совершить под влиянием сих моих писаний? Какая польза жизни от этой канители?..» (Письма 2, 6; курсив мой. – В. К.). Литература прошлого в этом отношении удовлетворяет столь же мало, как и нынешняя: «Читали и мы, все читали – Толстого и Достоевского, Щедрина и Успенского и еще многое, и – кая польза? Одно наслаждение» (там же, с. 5; курсив мой. – В. К.).
Среди названных здесь писателей почти все сами предъявляли к литературе утилитаристские требования, но Горький, отрицая прежний, провозглашает новый утилитаризм. О том, в чем следует видеть задачи, стоящие перед литературой, искусством, Горький в эти годы не раз объясняет К. П. Пятницкому, Вересаеву, Л.Андрееву, писателям-самоучкам (см.: Письма 2, 41–42, 89; Письма 3, 24, 26 и др.).
При этом Горький готов признаться в «страсти к литературе» как таковой, самоценной и самодостаточной. Он восхищен сборником стихотворений Бунина: «Люблю я <…> отдыхать душою на том красивом, в котором вложено вечное, хотя и нет в нем приятного мне возмущения жизнью, нет сегодняшнего дня, чем я, по преимуществу, живу…» (Письма 2, ПО). «Я хоть и плохо понимаю, но почти всегда безошибочно чувствую красивое и важное в области искусства»; «Искусство – как Бог, ему мало всей любви, какая есть в сердце человека, ему – божеские почести», – не раз пишет он Чехову (Письма 2, 55, 59).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});