он «муж хоть куда преисправный» (
Дризен; Федяхина, т. 1, с. 126).
Очень в духе английской цензуры были многочисленные исправления грубых и неприличных слов и выражений. Доходило до того, что Бенкендорф не позволял называть персонажа Анучкиным, видимо, чтобы избавить «приличную» публику от низкого в социальном и в физиологическом смыслах слова (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 60). Схожими принципами руководствовалась, впрочем, и общая цензура. В водевиле П. А. Каратыгина «Булочная, или Петербургский немец» цензор Крылов в 1852 году нашел «<в>ыражения и фразы, кажущиеся в особенности неприличными в печатной книге, потому что заключают в себе брань или какие-нибудь нескромные намеки», причем в число бранных попало, например, слово «негодяй», а в число нескромных — выражение «один нехороший овечек все стадо запортил» (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 66). С нежеланием цензоров пропускать на сцену «неприличные» слова связан и известный анекдот из истории цензуры. В 1843 году цензор Гедеонов рекомендовал запретить комедии «Госпожа Вестникова с семьею» и «Именины г-жи Ворчалкиной»: «Все сии пьесы <…> замечательны пошлостью своего содержания, незнанием русского языка и частым употреблением ругательных слов» (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 143), — писал цензор, не зная, что обе комедии написаны Екатериной II.
Наиболее значимым «неприличием» было, конечно, нарушение стандартов поведения, которые общество предлагало для добропорядочной семьи обеспеченных дворян или чиновников. За заботой цензоров о семейных ценностях скрывалась политическая подоплека: образцом этих ценностей в это время стремились предстать император и его семейство[459]. Вместе с тем цензура пыталась не только защитить престиж царской семьи, но и показать зрителям пример «нравственного» поведения. В 1832 году император лично выражал недовольство «неприличным» названием пьесы А. А. Шаховского «Двумужница, или За чем пойдешь, то и найдешь» (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 175). Впрочем, в этом случае высочайшее мнение ни к каким последствиям не привело: комедия продолжала ставиться под тем же названием. Не всем драматургам, впрочем, так везло. В 1853 году цензор Гедерштерн запретил куплет Козерога из водевиля «Крылатый беглец, или Чары любви»:
От жен дается он мужьям
И часто мужа отличают
Одним со мною — по рогам!
(Дризен; Федяхина, т. 1, с. 258)
Неподходящие для «приличного» общества выражения и критика этого общества обычно воспринимались как явления близкие. О переделке для сцены «Фрегата Надежды» А. А. Бестужева-Марлинского, выполненной Н. П. Писаревым в 1836 году, цензор Ольдекоп писал:
…автор не знал, очевидно, о таких выражениях на высшее общество, которые вовсе не допустимы на сцене. Кроме того, связь видной придворной дамы петербургского общества с морским офицером — обстоятельство настолько щекотливое, что едва ли кто посмотрит благосклонно на подобное представление (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 90).
Очевидно, критика высшего общества со сцены казалась столь же «щекотливой», сколь и изображение в сомнительном с моральной точки зрения виде представителей этого общества.
Такой подход к цензуре порождал определенные правила «цензорской» герменевтики. Цензоры в целом мало интересовались «благонамеренностью» авторов в смысле политической позиции, которую можно было вычитать из текста. Намного больше их интересовала сама возможность появления на сцене тех или иных образов, прежде всего определявшихся в категориях «приличий». Драма некоего Ивельева «Любовь и честь» (1840) была подвергнута запрету, поскольку один из ее героев, по мнению цензора, «безнравственно употребляет ерофеич, вещь, конечно, не преступную, но ни в каком случае не украшающую его характер» (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 88). Недовольство вызвал и образ танцовщицы из той же пьесы, которая
выражается в смысле совершенно хладнокровного разврата. Говорит об купце, который приедет к ней перед обедом, и об князе, который приедет после театра, так ясно и отчетисто, что зритель при всем желании не вникать в цель этих посещений никак не может оставаться в заблуждении (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 88).
Последний пример, как представляется, очень ясно демонстрирует логику цензурных запретов. Цензора мало интересовали вопросы, например, должен ли зритель осуждать безнравственного любителя ерофеича или какова авторская позиция по отношению к танцовщице. «Безнравственность» определялась прежде всего как свойство отдельных действующих лиц или даже их высказываний, которые прочитывались вовсе не как часть произведения, а скорее как слова реально существующих людей. За этим, очевидно, скрывалось опасение, что зритель может оказаться достаточно наивен, чтобы непосредственно среагировать на представленную ему сцену, не заботясь о ее смысле. Так, в 1842 году запрещению подверглась пьеса П. И. Сумарокова «Непозволенная связь», которую цензор М. А. Гедеонов лаконично охарактеризовал: «Женатый человек заводит непозволительную связь, и вот ее последствия: любовница бросается в реку, жена сходит с ума, а муж хочет застрелиться. Пьеса неприлична» (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 263). Как нетрудно заметить даже из такого краткого пересказа сюжета, автор явно не поддерживал «непозволительные связи», но цензора это не волновало.
Игнорируя позицию имплицитного автора, цензоры при этом активно интересовались позицией автора биографического, которая оценивалась ими и в политическом, и в «нравственном» смысле. Ольдекопа, в частности, возмутил водевиль «Иллюминация в Кремлевском саду» (1841), против создателя которой он выдвинул обвинения и в оскорблении величества, и в насмешках над старостью:
Под именем князя Акростихина выведен на сцену князь Шаликов. Положим, князь Шаликов был во весь свой век плохим писателем, ведь не каждый родится гением; по крайней мере, он в жизнь свою никого не обидел, и так не стыдно, не бессовестно ли на старости лет поднять его на смех. Это безбожно. Во-вторых, в этой пьесе есть выходка такая, что я не понимаю, как русский мог решиться написать ее: в восьмом явлении купец говорит, что он имеет серебряную медаль на табакерке. Я очень знаю, что иные имеют медали на табакерках своих в знак памяти, но здесь можно спросить, с которых пор даются (купцам?) медали на табакерках, ибо действующее лицо в этой пьесе говорит очень ясно: я купец 3‐й гильдии и имею медаль на табакерке; неужели сочинитель хотел насмехаться над высочайшими наградами для купечества? Право, ума не приложу (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 153).
В 1831 году он же заключал о драме М. И. Дмитревского «Ужасный Эбергард, или Хижина в лесу», проводя не вполне понятную, но явную параллель между безнравственным героем и бездарным автором:
Герой сей пьесы, как автор, не знает орфографии; обесчестив сестру свою, умерщвляет ее на сцене и пронзает кинжалом своего сына. Предмет столь гнусный и отвратительный не может быть одобрен к представлению (Дризен; Федяхина, т. 1, с. 264).
Интерес цензоров к биографическому автору мог оказаться для автора серьезной проблемой, если учесть, что служили эти цензоры в III отделении.