Читать интересную книгу Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 69 70 71 72 73 74 75 76 77 ... 132

Жажда — общая. С другого конца поэзии неостановимо идет к этой точке другой поэт, настолько с Вл. Фирсовым несхожий, что я никогда ее поверил бы, что эти двое могут совпасть в своих поэтических мотивах, если бы это не произошло буквально на глазах у всех. Фирсов словно бы услышал мои упреки: "Мне скажут: — Эка, парня повело. Какие баррикады в наше время? Переходи-ка, брат, к любовной теме. Риторика — пустое ремесло…" Где ж это совсем недавно было нечто, почти текстуально совпадающее с этой защитой высокого эпоса перед нежной лирикой? Да вот оно: "Знаю, будут мне кричать: — Опять в дидактику ты, как прежде, с головою залез!.. это слишком… Брось!.. Это — лишне. Несъедобная для многих трава… — Я спокойно отвечаю: мне лично очень нравятся высокие слова…"

А ведь Роберт Рождествевский» автор "Письма в тридцатый век", впрямь родился на совсем другом краю поэзии, чем Вл. Фирсов — в том самом городском ее краю, где в музеях — Дега и Пикассо, где слушают магнитофоны и ездят по улице Горького в полночных троллейбусах. И всегда Рождественский прочно держался своих вкусов и принципов. Себе не изменял, не метался.

Недавно мне привелось полемизировать с Леонидом Жуховицким по поводу молодой поэзии. Мы спорили о поэзии Р.Рождественского. неизменного апостола "молодой поэзии". Жуховицкий заметил, что апостол, как никто, верен своей "молодости. Жуховицкого это наполняло гордостью. Меня — тоской. Что-то переменилось во мне за это время.

Да, это мы, студенты 1955 года, вырывали на память из газет первую поэму Р.Рождественского, мы били той читательской средой, где укоренялась его ранняя популярность, мы были теми, кто укладывал в жесткие строки Р.Рождественского свой первый трепещущий вызов судьбе. Это было десять лет назад. Теперь — как-то беззвучно прошла около нас итоговая поэма Рождественского "Письмо в тридцатый век" — две-три сладенькие рецензии, и никаких волнений. События нет.

Что, поэт стал писать хуже?

Нет! В смысле выработки стиха Р.Рождественский заслуживает упреков куда меньше, чем многие из его собратьев. У наго нет провалов и не было периодов молчания. Он ровен и последователен. Между первой поэмой "Моя любовь" и последней поэмой "Письмо в тридцатый век" лежит прямая. Десятилетие работы Рождественского легко укладывается в общую непротиворечивую характеристику. Он неизменен.

Вокруг что-то переменилось. В нас — переменилось. Устойчивый Р.Рождественский свидетельствует об этой перемене иначе, чем Вл. Фирсов, переживший внутреннее обновление. У них разный стиль, разные пути. Но урок судьбы один.

Фирсов тоскует о тепле. Холоддля него гибелен. У негодяев — стылые глаза…

Рождественский ненавидит тепло. Он влюблен в холод. Тепло — это грязь, гниль, мокрота, хлябь, это сумрачное, текучее болото. Рождественский никогда же жалеет о весне — ему в общем вое равно: есть она иль нет ее. Но с каким ликованием встречает он зиму! Он бредит ее сверкающей чистотой, он счастлив, когда видит снег, когда играет в снежки, когда вязкие лужи начинают блестеть льдом. Неспроста воспел он Арктику в "Дрейфующем проспекте", — не теплыми пальмами были его миражи — угловатая царственность льдов — его миражи, метель — мера его чувств, морозы — его дыхание. Рождественский не знает тепла: если не мороз — то жара, обжигающий зной, гибельный огонь. Солнце никогда не греет в его стихах: или жжет, или слепит.

Фирсов любят вечера, дымчатую размытость сумерек, обволакивающий туман.

Рождественский ненавидит темноту. Темнота — это зыбкая призрачность, это ползущая из углов неясность, это предвестье беды. Рождественский не любит ночи, не любит вечернего неба. Рассвет и полдень — вот его стихия: стремительный рассвет и ослепительный полдень; светлое счастье, сверкающий простор, чистые краски и резкие, высвеченные грани.

Фирсов любит тишину, шуршащие, баюкающие звуки.

Рождественский ненавидит тишину, молчание, беззвучность. Тишина обманчива, в ней таится предательство. В мере звуков ловит ухо Рождественского только то, что ясно тембром. Звон колосьев. Звяк копыт. Гудков паровозных протяжная медь, медное солнце над бронзовыми хлебами. Звонкий воздух и звонкая тишина, и речь — как разливы меди. Как раздался в детстве призывный звук полковой трубы, — так на всю жизнь организовался парад звуков: "сквозь ураганный ветер по ноздреватому льду я за тобой иду, голос начищенной меди!.."

То, о чем я говорю, — не «художественные особенности». Поэзия — это сплошная "художественная особенность". Это организм, все внешние формы которого внутренне исходят из единого принципа. Звенящий, светлый, кристально-ясный мир Роберта Рождественского — естественное проявление его личности, его души, его судьбы. У его вкусов и пристрастий есть единый центр.

Глыбы неба. Глыбы света. Твердь литая, звонкая. Вселенная у Рождественского — не слепая масса и не буянящая плоть, но отграненная четкость. Не материю знает он, а формы — грани, границы, ограненность. В этом мире все можно взять в руки, ощупать. Все — даже неощутимое. Поэма? «Я в руках ее качал». Сердце? «Я на руках вытянутых сердце несу». Время? «Мы нянчим время на руках». Время ощутимо: часы идут по улице, как прохожие. Пространство — измерено. Или измеримо. Рождествавский не знает бездны. "Невозможо далеко. Далеко-далеко. Даже дальше» — пространство расчленено, пространство конечно, пространство измерено и взято в руки. "До Марса? Сколько?" — вот первый вопрос. «Пятьдесят миллионов? — прикидывает Рождественский и, соизмерив силы, роняет: "Что ж… Пустяки… Только так понимаю я высоту…"

Только так! Ограненность и мера. Срок и ожидание момента. Все объяснимо — не теперь — так в будущем. Все тайны Вселенной откроем мы скоро!.. Сможем, Земля! Погоди…Война — неизвестности, тайнам и темноте! Я верю в науку я разум людской на земле. Тайн нет — есть сроки раскрытия тайн. Летучая фраза Рождественского: "Вышли в мир романтики, все у книг занявшие, кроме математики, трудностей не знавшие," — не случайна: беспроигрышная математика организует мир поэта, и отсюда его земное, языческое, хозяйское, уверенное признание: "Я жизнь люблю безбожно». Безбожие это — в самой природе характера Рождественского: о боге он или не задумывается вовсе, или представляет его себе веселым партнером по земной игре: то это скучающий на Олимпе старикашка, то комфортабельный европейский господинчик, то "усидчивый хлопец" Будда. А точнее сказать — "бог здесь не при чем", — в земном, исполненном природной силы душевном хозяйстве Рождественского он попросту не нужен — тут все заполнено человеком, его работой, его быстрыми решениями, его поступками. Энергичный сын земли, Рождественский и как поэт-то начинался с практической и деловой акции — с сатиры: он выселял из мироздания мещан, "временно прописанных", он наводил во Вселенной порядок.

Первая эта поэтическая акция и определила сам тип его дальнейшей эволюции. Это неверно, что Р Рождественский не испытал внутренней драмы, когда личность бросает вызов миру и в этом вызове, в этом отпадении от мира осознает себя самостоятельной. Рождественский испытал эту драму очень рано: на два-три года раньше Евтушенко, на пять лет раньше Фирсова и Ахмадулиной. Взбунтовавшись против мещанского быта, он опередил в популярности всех своих собратьев. Теперь он расплачивается за ранний успех. В мещанстве он возненавидел его внешний, видимый уклад. Эта первая схватка, первая победа поработила его. Любопытно сравнить аитимещанские мотивы у Рождественского и, скажем, у Ахмадулиной. Оба ненавидят сытое, порабощенное вещами существование. Но акценты ставят на разном: Ахмадулина клянет в мещанстве бездуховность. Рождественский клеймит — покой. Он победил мещанство не мудростью, а юной энергией. Энергия и стала кровью его поэзии: непрестанное, неугомонное перетекание земной работающей энергии. Отсюда — это здравомыслие, это душевное здоровье, эта природная цельность, это незнание разлада, эта первоначальная, детски чистая вера в неисчерпаемость своих сил. Рождественский так и не узнал той внутренней катастрофы возмужания, которая растерзала покойный доселе поэтический мир В.Фирсова; здесь уже не было ломки и не было духовного обновления; здесь не открылась бездна. Мир уже слишком был измерим, организован, завершен в себе. Горизонт был — как стены…

Но когда властно ощутилась вокруг потребность в синтезе, когда эпическое дыхание вновь подступило к нашей лирике, когда пришел час новых итогов, — Рождественский не остался в стороне. Он ответил на этот зов по-своему. Он собрал вместе все свои мысли и переживания, все накопленное им. И послал письмом на суд потомков, людей тридцатого века.

«Письмо в тридцатый век» — это смотр этическим ценностям нашего века. В письме одиннадцать глав. О трудах наших. О борьбе за мир. О любви. О детях. О хлебе. О наших традициях. Фирсов, собирая воедино свой мир, подкреплял себя прошлым: историей. Рождественский подкрепляет будущим: XXX веком. Он осознает логику исторического процесса через его завершение, через финал. Это — тот же поиск единого смысла всего происходившего в мире. Это ответ на тот же вопрос: о твоем большом доме, о большом мире. Это — все та же самая жажда: осознать единство, слитость личности и мира: «с миром услышать связь».

1 ... 69 70 71 72 73 74 75 76 77 ... 132
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский.

Оставить комментарий