сидели несколько человек, увлекшихся какой-то игрой, слепленной из пайки хлеба.
Войдя, Павел облегченно вздохнул и, отвечая на многочисленные вопросы арестантов, заметно оживился. Весь остаток дня он провел с людьми в беседе, а ночью, несмотря на голые нары, крепко спал до утра. Утром, после оправки и традиционной раздачи пайки (черного хлеба с селедкой), арестанты приступили к завтраку. Павел же ни к чему не мог прикоснуться. Никак не мог привыкнуть к новому образу жизни, прожив здесь два дня. Ему казалось, что все это, просто шутка, что противники, убедившись в беспомощности своих попыток, отпустят домой. «Да и вообще, это ведь безумие — двадцатилетнего парня, ни за что бросить в этот кошмар», — так рассуждал он, сидя в углу на нарах.
— Вла-ды-кин, выходи! — открыв камеру, крикнул милиционер.
Проведя через двор, Павла подвели к кабинету начальника милиции.
— Заходи! — крикнул ему тот же милиционер. Павел открыл дверь. В кабинете стояла с заплаканными глазами мать и, увидев сына, бросилась к нему навстречу.
— Павлуша, сыночек мой, как ты осунулся на лицо-то, чай, били што ль?
Павел от неожиданности растерялся, и, обнимая мать, на ходу спешил успокоить ее:
— Да нет, мамань, никто и пальцем не тронул, пока слава Богу, а Господь-то! Просто… сильно волновался, — но, взглянув на стоящего рядом начальника, подумал; «Зачем я при нем буду открывать свою душу». И уже вслух закончил, — за тебя переволновался.
— Ну, вот что, Владыкины, оставайтесь здесь, беседуйте. Это вот, ты забирай с собой, долго придется тебе здесь жить, — указал он Павлу на вещи, лежащие на столе, — а мне некогда, я пойду. Потом приду и закончу с вами, — с этими словами он вышел из кабинета, и мать с сыном остались вдвоем.
— Ну, как ты тут, сыночек мой, не оробел? — спросила Луша сына.
— Нет, мама. Конечно, сразу-то, все как будто замерло, я даже ничего сообразить не мог. Как ни говори, а ведь сроду я не видел того, что здесь пришлось встретить, но Господь утешил. Ведь не за преступление я здесь, видно, Господь определил мне такую судьбу. А как дома-то? — спросил Павел.
— Ой, не говори, — начала Луша, — ведь, тут же, как тебя взяли, через час-два приехали за мной, прямо на завод, привезли домой и дома все переискали до ниточки, больно уж книги-то твои пересматривали. Чевой-то там взяли с собой, я уж, теперь-то, и не помню чего, да ладно, э-э-эх! — махнула мать рукой.
— Ну, что ж, сыночек, коль по Божьему пути решился итить, то уж не сворачивай. С отцом, матерью век не проживешь, а с Богом-то — везде рай. Вон, погляди на Иосифа, какие мытарства принял мальчик, а все перенес, да и напоследок был правой рукой царя. И братья его бросили, продали, и женщина-то, посмотри, как на него обозлилась, да и в тюрьму бросили парня-то, а вот Бог был с ним. А мне, думаешь, легко тебя от груди-то материнской оторвать? Я сама готова за тебя в камеру-то пойтить, да вот, сынок, каждому свой крест Спаситель дает. Ведь, не напрасно, Спаситель сказал-то всем нам: Кто душу свою погубеть ради Меня и Евангелия, тот соблюдеть ее. Держись, сынок! Бог ни за что не оставить тебя. Будь верен до смерти. А ты послушал-ба, что народ-то про тебя говорить, ведь гудут, как пчелы, все слова-то, какие ты в клубе говорил, про Христа вспоминають. Держись, сынок, трудно тебе придется, но истины не оставляй! Молись, и ничего не бойся!
Так, без единой слезы, мать утешала сына своего, благословляя его на страдания. А когда они наговорились, то преклонили колени и горячо помолились Богу. В молитве Луша благодарила Бога за то, что Он призвал Павла к покаянию и, обняв сына, прижала его голову к груди, произнося над ним материнское благословение.
Когда начальник вошел в кабинет, они уже стояли на ногах, и Павел складывал свои пожитки в котомку. Он был поражен тем, что мать без слез прощалась с сыном и, ободряя его, наставляла, чтобы он не стыдился своих уз, но с радостью переносил их, за имя Христа. Так началась скитальческая жизнь юноши Владыкина, который, всего полмесяца назад, решился отдать сердце и всю свою юность Господу, раскаявшись осознанно, сердечно.
Вскоре, после свидания с матерью, за Павлом пришли, чтобы перевести его в городскую тюрьму. Тюремный работник объяснил юноше, что надо идти по улице, не останавливаясь, не уклоняясь ни направо, ни налево, и, взяв в руку револьвер, приказал идти вперед.
Вначале Павел смутился, но тут же сердце наполнилось радостью, легкая улыбка не сходила с его уст. Открытым взглядом он смотрел на все окружающее. Каждое здание, угол улицы, знакомый садик — все напоминало ему отроческие годы. Здесь проходила его молодая, расцветающая весна жизни. Встречные знакомые удивленно смотрели на него и долго потом, провожая взглядом, каждый по-своему, выражали свое сочувствие. Из-за угла, уже сворачивая к тюрьме, неожиданно выскользнула знакомая девушка, которая в конторе оформляла Павлу технические документы. Увидев его, она в первый момент хотела что-то крикнуть, но, заметив сзади Павла, в нескольких шагах, конвоира с обнаженным револьвером в руке, замерла и, спохватившись, испуганно отошла в сторону. Павел заключил тогда, какой ужас внушает он своим видом, в таком положении, многим встречным людям и, особенно, знакомым. Еще он понял, как велика любовь матери к нему, которая, не только не постыдилась его положения, но, кажется, никогда в жизни так горячо не обнимала, как здесь, и на прощание напомнила, чтобы он не стыдился своих уз. Наконец, вот, последняя улочка, по которой он недавно, еще около двух лет назад, бегал в школу и на собрания. Здесь: каждая тумба на тротуаре, каждая лавка у ворот, сиреневый куст, величественное здание храма, серебристая ленточка, мелькнувшей на повороте, реки — все привычное, как в горнице родительского дома — вдруг стало чужим, недоступным. Даже, по-весеннему, сияющее солнце не радовало, а теребило болью юную душу.
Вот и ворота тюрьмы: те же самые, у которых он шесть лет назад, подростком, в щелочку просовывал отцу деньги; обнявшись с матерью, они тогда приветствовали своего дорогого узника.
Павел робко перешагнул порог комендатуры и пошел в указанный ему, за барьером, угол. Здесь, когда-то они с матерью, передавали отцу горшок с пахучей отварной картошкой.
В комендатуре юношу раздели донага, тщательно обшарили все, до последней тряпицы, и, записав что-то в книгу, одев в свое же, домашнее, толкнули в тюремный двор. За просторной, твердо утоптанной и выметенной площадью, перед его глазами