Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не мот колебаться в решении: одно то соображение, что Кузьма всегда мог развязаться с братом, заявив полиции о его сумасшествии, и тем не менее целых два года мучился с ним и решился на преступление вовсе не из боязни наказания за истязания брата (о, в этом можно было быть уверенным!), — одно это соображение могло заставить меня ответить доктору:
— Нет, конечно…
— Руку, товарищ…
Это вышло немного торжественно, но ведь и мы рисковали.
Мы решили попытаться поговорить с Кузьмой начистоту, в надежде узнать наверняка, есть преступление или нет. И нам так хотелось выяснить это, что мы пошли к нему сейчас же, поздней ночью.
В избе Кузьмы, когда мы добрались до нее, был свет. Доктор стукнул в окно.
— Кто там? — спросил изнутри чей-то голос.
— Это мы… Доктор…
— Сейчас.
Нас впустили в избу только после четверти часа неприятного ожидания на грязной улице, под дождем.
Покойник лежал уже прибранный на столе. В его изголовье горели три тоненьких свечки. В избе никого не было, кроме Кузьмы и старика. Они были очень смущены нашим посещением и молча стояли посреди комнаты, опустив головы. Молчание длилось минуты две, — доктор не знал, с чего начать разговор.
— Слушайте, братцы, — наконец, сказал он, — мы подозреваем, что вы отравили больного. Если вы скажете нам правду, мы никому об этом не заявим… Все будет шито и крыто.
Кузьма и старик ничего не ответили. Томительное молчание, напряженное, невыносимое, тянулось долго, долго…
— Вы меня знаете, братцы, — опять заговорил доктор, — коли я обещаю, — я сделаю… Если вы скажете правду, никто, кроме нас четверых, ничего не узнает.
И опять молчание…
— Отравили, — сказал, наконец, Кузьма глухо, почти шепотом {Считаю нужным заметить, что недоверие, проявляющееся иногда в таких ужасных формах, крестьяне (да и не они одни) питают лишь к психиатрическим лечебницам. Больницы другого рода, непсихиатрические, и их врачебный персонал, напротив, приобретают все больше и больше доверия со стороны народа. Это и понятно: вся их деятельность на виду, их польза очевидна, и потому всякие сомнения в добрых намерениях врачей исчезают очень быстро, и так же быстро сознается несостоятельность 'своих средствий' в сравнении с искусством врача. Забываются суеверия, — вера в печать Антихристову, под которой нужно разуметь знаки, остающиеся после привития оспы, поддерживается теперь почти исключительно 'староверами'… С психиатрическими лечебницами дело обстоит иначе: во-первых, процент выздоровлений там так ничтожен, что крестьянину вполне позволительно сомневаться в их пользе, а во-вторых, то обстоятельство, что каждая из них обслуживает очень большой район и для жителей более или менее отдаленных от нея местностей кажется уже довольно таинственным заведением, дает возможность строить о лечебницах самые фантастические предположения.}.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту публикации в журнале "Русское богатство", 1903, № 3.
В настоящем сборнике перепечатывается только первая часть повести, имеющая относительно самостоятельный, законченный сюжет. Во второй части положительный герой, через призму восприятия которого передаются явления действительности, осматривает сумасшедший дом, встречается с новыми людьми.
ЛЕТНЕЙ НОЧЬЮ
Уже поздно — одиннадцатый час, а у Спиридона Леванина только еще ужинают. За столом сидит его жена, Елена, и лядащий мужичонко Касьян, который служит у Спиридона в батраках. У Спиридона, заводского рабочего, нет времени для работы по хозяйству, и потому он в горячее время года нанимает батрака. Самого Спиридона нет, — сегодня он загулял и потому вернется домой не ранее полуночи. Елена надеялась было, что он вернется рано, и по возможности оттягивала время ужина, но потеряла надежду и решила поужинать без мужа. Она сердито ходит от стола к печке, сердито ест и так же сердито рассказывает Касьяну новости заводского дня.
— Митрий опять бабу избил… Сегодня в бане показывала, — места живого не осталось, синяк на синяке.
— Дикая сторона! — вздыхает Касьян. — Сибирь-матушка…
Касьян — из "Расеи" и потому к заводу, его населению и жизни относится с презрением. Говорит он "по-расейски", на "а", и его мягкая речь резко отличается от грубого голоса Елены, жестоко упирающей на "о".
— Арина жалиться хочет, — продолжает Елена. — Не могу, бает, больше терпеть, он меня, бает, жизни решит… Это, бает, супостат, а не муж… Да и что в самом деле терпеть от всякого идола?
Этот вопрос довольно сильно задевает и самое Елену: Спиридон во хмелю тоже дает рукам волю.
— Да на них, чертей, и управы-то не сыщешь. Вон Петровна намедни мужа с сударкой в леске накрыла. Ну, пожалилась старшине: закон, дескать, муж нарушает. "Поучи, бает, будь отец родной, посади ты его, анафему, хоть дня на три в холодную. Да и сударку-то тоже поучил бы, потому с чужими мужьями спать тоже закону нет…" А старшина и удумал: возьми и посади в темную и мужика и сударку, да обоих вместе… Ну, не язва?.. Петровна — к земскому: так и так, мол. А земский руки в боки да ха-ха-ха… Над нами же и смеются…
Физиономия Касьяна расплывается в улыбку, но он благополучно побеждает некстати охватившую его смешливость, качает головой и опять вздыхает.
— Дикая сторона… Сибирь-матушка… В Расее этого нету.
Елена рассказывает еще один эпизод из вековечной войны баб с мужьями и опять приходит к выводу, что на них, нынешних мужиков, управы нет и что бабам в нынешнее время житье — чистая каторга.
— Что же ты не ешь ничего? — перебивает ее Касьян.
— До еды ли тут… Ты думаешь, он какой придет? Зверь ведь зверем…
Трапеза приходит к концу. Касьян широко крестится и вылезает из-за стола.
— Покорно благодарю за хлеб, за соль, — говорит он. — Сибирь-матушка!.. Не люди, а звери. Ровно волки… Не то что мужики, а мальчишки-то — чистые разбойники. Его от земли не видать, а он уж что-нибудь супротив тебя злоумышляет… Намедни я еду с дровами, а мальчишка давай в меня камнями пушить. "Эй, — кричит, — расейска вошь!" Посейчас рука ноет… Проклятой от бога народ…
Касьян глубоко, от всей души ненавидит окружающий его проклятый народ. А заводская публика отплачивает ему той же монетой: "не наш, расейский". Всегда, когда Касьяну приходится сталкиваться с толпой мастеровых, из толпы обязательно раздается окрик:
— Эй, расейская вошь! Куда ползешь?
И обязательно кто-нибудь из той же толпы отвечает дискантом:
— В Черноземский — кормиться: у нас хлеб не родится…
В толпе хохот, а потом кто-нибудь сердито кричит:
— Не ходи близко! Шею намылим!.. Переломаем ребра-то…
И эти изо дня в день повторяющиеся сцены глубоко возмущают Касьяна и крепко задевают его самолюбие: как-никак, а. сюда он, действительно, пришел кормиться. Что поделаешь, коли земля не родит, отощала?.. И, пожалуй, они действительно намылят шею и переломают ребра. От них станется: не люди, а звери… И Касьян ждет — не дождется, когда он выберется с этого проклятущего Урала на свою сторонку, которой он теперь никогда не оставит. "С голоду помру, а своей стороны не спокину", — думает он. К осени, бог даст, получит он заработанные у Спиридона деньги — и поминай тогда, как его, Касьяна, звали…
Касьян садится на скамейку возле двери и энергично чешет о косяк спину.
— У вас и блоха, прости господи, злее… Рыжая…
Елена не слышит его замечания: она оперлась руками о подоконник и тоскливо смотрит в низенькое окно — в темноту ночи.
— Эх, где-то мой Спиридонушка, черт окаянный, хороводится?.. Кабы знать да ведать, нешто пошла бы замуж? Спала бы я теперь спокоичком у мамыньки, а тут вот пьяного мужа домой жди. День-деньской бьешься-бьешься, маешься-маешься, да и ночью спокою нет… А пьяный придет да ни за что, ни про что изобьет…
Елена утирает слезы.
— Что и говорить, бабье житье не сладкое, — сочувственно вздыхает Касьян.
— Хоть петлю на шею!.. — плачущим голосом продолжает Елена. — Хороводится там, леший, с какой-нибудь шлюхой… Знаю я эту сударку… Нечего сказать, хороша… Она его и растравляет на меня… Придет домой, как зверь… Ну-ка, перенеси… господи, господи!..
Елена плачет. Касьян, кряхтя, поднимается с лавки.
— Ох, грехи, грехи…
И медленно, точно нехотя, кряхтя и почесываясь, выходит из избы на двор…
На дворе темно и тихо. Слышно только легкое похрапывание и фырканье лошади да повизгивание щенка в дальнем углу. Пахнет свежим, сегодня привезенным с поля сеном. Оно тоже издает легкий шум, легкий и сухой шелест и такое же сухое и нежное потрескивание.
Касьян подходит к лошади и легонько хлопает ее ладонью по спине. Она повертывает к нему голову, спокойно глядит на него с полминуты, не переставая жевать, и отворачивается.
— Ешь, ешь с богом! — хлопает ее еще раз Касьян и лезет рукой к яслям, посмотреть, довольно ли там сена. Потом он выходит за ворота и усаживается на свое любимое место — на завалинку, где он сидит каждый вечер после ужина. Сидит и мечтает о далекой "Расее", считает дни, которые ему остается провести в разлуке с родимой сторонкой, соображает, с какими капиталами он в нее явится.
- Руда - Александр Туркин - Русская классическая проза
- В Крыму (сборник) - Александр Куприн - Русская классическая проза
- Пастушка королевского двора - Евгений Маурин - Русская классическая проза
- Коллега Журавлев - Самуил Бабин - Драматургия / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Утро: история любви - Игорь Дмитриев - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы