Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этом Лючия обладала даром просто не замечать языкового барьера. Когда через забор, отделявший нас от соседей, она заговорила со мной по-итальянски, а я по-немецки ответил, что не понимаю, она продолжала говорить так, словно бы я осмысленно поддержал начатую ею беседу. Потом она помолчала, пока я произносил несколько слов о школе, где учил латинский язык, а потом снова застрекотала. Она смотрела на меня сияющим взором, полным надежды и ободрения, и я тоже стал о чем-то с ней говорить; я рассказывал обо всем, что мне приходило в голову, а потом попытался переделать латинские слова, которые выучил в школе за два года, в слова итальянские. Она рассмеялась, и я рассмеялся в ответ.
А потом пришел дедушка, он обратился к ней на итальянском языке, и она ответила целым каскадом слов, фраз, взрывов смеха и радостных восклицаний, буквально переполнившись счастьем. Щеки ее пылали, темные глаза блестели, а когда она, смеясь, мотала головой, ее каштановые локоны разлетались во все стороны. На меня вдруг нахлынуло какое-то чувство, в котором я еще не мог разобраться, не знал, что это такое и как это называется, однако я ощутил всю его силу. Прекрасное мгновение, соединившее было нас, вдруг потеряло свою ценность. Лючия предала его, а я проявил слабость. Впоследствии, уже взрослым, мне довелось испытать и более сильные муки ревности, но никогда больше я не бывал так беззащитен перед ее терзаниями, как в тот первый раз.
Ревность прошла. Тем летом во всех совместных прогулках, на которые мы с дедушкой брали с собой Лючию, она всегда давала мне понять, что я и она – заодно, как бы они ни флиртовали друг с другом по-итальянски.
«Она вас обоих просто обворожила», – шутила бабушка, когда мы с дедом прихорашивались перед очередной встречей с Лючией. На пароходную прогулку по озеру на остров Уфенау вместе с нами, как всегда, отправилась и бабушка; она обожала Конрада Фердинанда Мейера, помнила наизусть его поэму «Последние дни Гуттена» и на острове, куда мы высадились, радовалась встрече с поэтом, с его стихами и с поэзией вообще. Она тоже была очарована Лючией, ее восторгами, непосредственностью и веселостью. Когда мы плыли обратно и я вместе с Лючией сидел напротив них, дед взял бабушку за руку, – это было единственное проявление нежности, которое мне довелось наблюдать между ними. И сегодня я спрашиваю себя: может быть, они всегда мечтали о дочери, а может быть, дочь у них и была, а они ее потеряли? В ту пору я был просто-напросто счастлив, день, проведенный на острове, был прекрасен, вечер на озере был прекрасен, дедушка с бабушкой любили нас и любили друг друга, а Лючия тоже держала меня за руку.
Был ли я в нее влюблен? В любви я смыслил так же мало, как и в ревности. Я радовался встречам с Лючией, скучал по ней, расстраивался из-за несостоявшихся встреч. Был счастлив, если была счастлива она, был несчастен, если она была несчастна, а еще больше – если она злилась. Она могла рассердиться в одну секунду. Если что-то у нее не получалось, если я не понимал ее или она не понимала меня, если я не был к ней столь внимателен, как она этого ожидала. Очень часто она сердилась на меня совсем несправедливо, однако спорить с ней о справедливости было бесполезно из-за языкового барьера, хотя я правильно переделал латинское iustitia в итальяское giustizia. Думаю, что Лючии дискуссии о справедливости все равно были бы неинтересны. Я научился принимать ее веселость и раздражение как перемену погоды, с которой ведь не поспоришь, а только воспринимаешь ее либо как радостную, либо как грустную.
Мы очень редко оставались наедине друг с другом. Лючия раскладывала со своей бабушкой пасьянсы и вышивала, массировала ей голову и растирала ступни, слушала рассказы старушки.
«Если уж она меня не понимает, то пускай хотя бы послушает», – говорила ее двоюродная бабушка моей бабушке, напрасно пытавшейся встать на сторону Лючии. Лючии хотелось как можно чаще участвовать во всем, чем были заняты мы с дедом, – в прогулках, походах и вылазках, в работе в саду. Однажды мы даже взяли ее собирать лошадиные яблоки. Иногда мы сидели в нашем жилище, которое с помощью деда устроили на ветвях яблони. Правда, как всегда бывает, само обустройство жилища было намного интереснее, чем игры уже в готовом домике, а кроме того, незнание языка доставляло нам меньше неудобств, когда мы вместе что-то делали. Когда каникулы подошли к концу, мы даже не обменялись адресами. Какой нам от них прок?
А еще я совершенно не понимал, что такое красота. Живость и подвижность Лючии, ее внимание, ее интерес, ее танцующие локоны, глаза, взор, губы, смех, брызжущий и захлебывающийся, веселье, серьезность, слезы – все это было слито воедино, и я не мог разложить это единство на отдельные части, на ее характер, поведение и внешний вид. Вот только складочки на лбу у Лючии оказывали на меня особое воздействие. Лоб над левой бровью был у нее совершенно гладким, и вдруг на нем появлялась милая ямочка. Эта ямочка выражала беспомощность, растерянность, разочарование и печаль. Меня эта ямочка очень трогала, ведь она словно обращалась ко мне, когда сама Лючия не хотела или не могла со мной говорить. Эта ямочка появлялась, радуя меня и тогда, когда Лючия злилась, пусть ее раздражение и расстраивало меня и я вовсю старался не разозлить ее еще больше, обнаружив свое веселье.
Когда я несколько лет спустя влюбился в свою одноклассницу, я уже понимал, что такое красота, любовь и ревность, и за теми переживаниями, которые у меня при этом возникли, совсем затерялся тот опыт бессознательной любви, которую я испытал к Лючии. У меня было такое чувство, что я влюбился впервые. Я даже позабыл про подарок, который Лючия преподнесла мне на прощание.
Утром, накануне своего отъезда, она зашла к нам – мы были в саду, и она по привычке принялась было помогать. Она прощалась с садом, с моими дедушкой и бабушкой; весь день ей предстояло провести со своей двоюродной бабушкой, а наутро времени останется разве что на короткое прощание. Я проводил ее до дома, и она показала