и нет, все это не походило на радость, а скорее на тоску, на муки долга…
«Я должен отплатить ей за вежливость, — однажды утром сказал себе Филипп. — Почему я должен быть невежей? Надо принести цветов к ее двери, а уж после я больше не буду об этом думать. Да, но какие цветы?»
Маргаритки, росшие в саду, и бархатистый львиный зев показались ему недостойными ее. Завершающий свой бег август отнял цветы у жимолости и дикой розы, обвившей стволы осин. Но меж дюн, спускавшихся от виллы к морю, в изобилии рос чертополох, и голубизна его цветов и сиреневость ломких стеблей могли бы называться «зеркалом глаз Венка».
«Голубой чертополох… Я видел его в медной вазе у мадам Даллерей… А дарят чертополох? Я прицеплю цветы к решетке ограды… Но в дом не войду…»
Он подождал, с находчивостью своих шестнадцати лет, того дня, когда Венка немного нездоровилось, она была усталая, разнеженная, раздраженная, вокруг ее голубых глаз появились сиреневые круги, и она улеглась в тени, предпочтя ее прогулке и купанию. В тайне от всех он нарвал и собрал в букет самые красивые цветы чертополоха, сильно поранив руки его, словно из железа, листьями. И пустился в путь на своем велосипеде; стояла прекрасная, теплая бретонская погода, землю заволокло туманом, а море окутала какая-то нематериальная молочная дымка. Движения Фила, катящегося на велосипеде, несколько сковывала куртка из толстого джерси, самая красивая, какая у него была, и белые полотняные брюки; так он доехал до Кер-Анны, потом, пригнувшись, прокрался к решетке и хотел бросить в сад свой букет, словно намеревался избавиться от мешавшей ему вещи. Он подумал и направился к тому месту, где ограда почти касалась стены дома, вытянул руку, словно собирался запустить пращу, и букет полетел через ограду. Филипп услышал крик, кто-то шел по гравию, и потом голос, задыхавшийся от гнева, который он, однако, узнал, произнес:
— Ну, попадись мне только идиот, который это сделал!..
Фил был оскорблен, а потому не бросился бежать, он подошел ближе к решетке, где его и увидела дама в белом. Когда она поняла, что это Фил, лицо ее изменило выражение, сомкнутые брови раздвинулись; она пожала плечами.
— Я должна была бы сама догадаться, — сказала она. — Это не слишком хорошо придумано.
Она ждала от него извинений, но извинений не последовало; Фил был занят тем, что разглядывал даму в белом и мысленно благодарил ее, поскольку она была в том же наряде, и ее лицо некричаще оживляла краска помады на губах, а вокруг глаз залегла та же тень. Она поднесла руку к щеке:
— Смотрите-ка, кровь!
— У меня тоже, — жестко сказал Филипп.
Он протянул свои пораненные руки. Она наклонилась к нему и раздавила пальцем капельку крови на его ладони.
— Вы их собирали для меня? — небрежно спросила она.
Он отрицательно покачал головой, наслаждаясь тем, что вел себя с любезной, воспитанной дамой, как неотесанный мужлан. Но она не показалась ни раздосадованной, ни удивленной.
— Может, зайдете на минуту.
Он опять отрицательно покачал головой, и волосы у него при этом разлетелись, его лицо вдруг похорошело, стало строгим и лишенным всякого другого выражения.
— Они голубые… невероятно голубые… Я поставлю их в медную вазу.
Лицо Филиппа немного смягчилось.
— Я подумал об этом. Или в горшок из серой керамики.
— Да, конечно… В серый горшок.
Мягкость, появившаяся в голосе мадам Даллерей, восхитила Филиппа. Она заметила это, посмотрела ему в глаза, опять улыбнулась своей благожелательной, немного мужской улыбкой и переменила тон:
— Скажите, мосье Фил… Один вопрос… Один простой вопрос… Эти голубые цветы, вы их собирали для меня? Чтобы доставить мне удовольствие?
— Да…
— Прекрасно. Чтобы доставить мне удовольствие. Но вы должны были бы скорее подумать о том, что мне они, может быть, не доставят того удовольствия, — поймите меня правильно, — которое испытали вы, собирая их, чтобы поднести мне.
Он плохо ее слушал и смотрел на нее как глухонемой, словно завороженный формой ее рта и ее мигающими ресницами. Он ничего не понял и ответил первое, что пришло на ум:
— Я подумал, что вам будет приятно… И потом, ведь предложили же вы мне оранжаду…
Она отняла свою руку, лежавшую на руке Фила, и широко распахнула до того полузакрытую створку решетчатой двери.
— Хорошо, малыш. Но вы должны уехать и никогда больше не возвращаться сюда.
— То есть как?
— Никто не просил вас быть мне приятным. И не трудитесь больше забрасывать меня голубыми цветами, как вы сделали сегодня. До свиданья, мосье Фил. Разве только…
Она стояла, прижавшись своим открытым лбом к решетке вновь затворенной двери, и взглядом мерила Филиппа, застывшего на тропинке по другую сторону двери.
— Разве только в один прекрасный день вы придете сюда, чтобы отплатить мне за оранжад не букетом цветов, а по-другому…
— По-другому…
— Как ваш голос похож на мой, мосье Фил! И тогда мы увидим, о чьем удовольствии речь, о вашем или моем. Я люблю только нищих и голодных, мосье Фил. Если вы вернетесь, возвращайтесь с протянутой рукой… Ну идите, идите же, мосье Фил!..
Она отошла от решетки, и Филиппу ничего не оставалось, как уйти. И хотя его выпроводили, даже прогнали, он не испытывал другого чувства, кроме чувства мужской гордости, и, когда вспоминал об этом, его взору являлось прижавшееся к затейливой черной решетке женское лицо, похожее на ветку калины, с каплями свежей крови на нем.
X
— Погоди, Венка. Ты упадешь, у тебя развязалась сандалия…
Фил быстро наклонился, подхватил две белые шерстяные ленты и обвязал ими в лодыжке тонкую, сухую, вздрагивающую ногу, ногу чуткого животного, рожденного для бега и прыжков. Ее изящество не портила ни огрубевшая кожа, ни множество царапин. На легком, почти бесплотном костяке мышц было ровно столько, сколько надо, чтобы получилась округлая линия; ноги Венка не возбуждали желания, но вызывали восторг перед чистотой формы.
— Да погоди же ты! Не суетись, дай завязать тесемки!
— Нет, оставь!
Голая нога, обутая в полотняные туфли, скользнула меж рук, придерживавших ее, и переступила, точно в полете, через голову коленопреклоненного Фила. Ему в нос ударил запах лаванды, свежевыглаженного белья и морских водорослей, запах Венка, которая уже стояла в трех шагах от него. Она смотрела на Фила сверху вниз, и на него лился потемневший, беспокойный свет ее глаз, чья голубизна не менялась от переливчатых красок моря.
— Какая муха тебя укусила? Что это еще за капризы? Ты что, не доверяешь мне свою сандалию? Нет, Венка, ты становишься невозможной!
Рыцарская