ли жизнь такой боли?» – спросил он.
«Pour respirer[949]
», – ответил доктор. Этого достаточно.
«В течение двух лет после смерти моей жены я не хотел жить», – сказал Сикерт. Есть что-то неописуемо близкое мне в этих непринужденных беседах с художниками; у них со мной одинаковые ценности, а значит, правильные; никаких препятствий; очаровательная, прекрасная, интересная жизнь; никаких усилий; созерцание искусства, спокойные раздумья; никакой привязанности к мирским вещам, как, например, у людей в Челси. Зачем привязываться, как сказал Сикерт, к собственному телу и завтраку? Почему бы не довольствоваться тем, что другие живут своей жизнью, и жить так, словно ты уже мертв? Никакого мистицизма и потому большее удовольствие от реальных вещей, какими бы они ни были: старые пьесы, девочки, мальчики, Пруст, Гендель[950] в исполнении Оливера [Стрэйчи], повороты головы и тому подобное.
Как это обычно бывает, вечеринка начала сходить на нет, пока несколько стойких собеседников не остались одни, в необычных местах и позах: растянувшийся во весь рост Оливер возле Барбары на полу; Ральф на стуле посреди комнаты; Литтон и я бок о бок на диване. «А как вам идея издательства “Tidmarsh Press”?» – спросил Литтон.
И это был его хитрый способ сказать мне, что после Пасхи Ральф намерен открыть собственное дело, вернее, по образцу «Hogarth Press». Литтону не терпелось увидеть мою реакцию. Должны ли мы считать это плагиатом? Ведь их издательство будет копией «Hogarth Press». Я ответила, что наговорила бы грубостей, но работы хватит всем. Посреди вечера я, конечно, вспылила и назвала Ральфа карманным воришкой (про себя, разумеется). Но и Литтон не был учтив. Он собственник. У ребенка теперь будет своя игрушка, и на этот раз ему не придется делиться. Что ж – да будет так. Непосредственное желание – заставить Л. и себя, как сказала бы Нелли, настраиваться на будущее. Нас не остановит никакой престиж, сила и помпезность всех лауреатов Бенсона[951] вместе взятых. На самом деле, конкуренция бодрит, хотя и не меняет нашего мнения об этом осле. Особенно мне претит его влияние на Литтона, который становится ревнивым, подозрительным и использует свой ум, чтобы обелить плохие поступки. Любовь – это дьявол. Никто не может противостоять ей. Однако весь разговор прошел состоянии банального опьянения от шампанского. И вот, в три часа ночи, я полагаю, мы вернулись на Гордон-сквер 50, куда Клайв ушел раньше нас.
Я поднялась наверх, обнаружила, что там горит свет, и погасила его. Из-под двери Клайва пробивалось голубоватое мерцанье. «Читает перед сном», – подумала я, надеясь, что меня не позовут на разговор. Однако в доме было слишком шумно, чтобы уснуть. Казалось, кто-то все время ходит взад-вперед. Потом на улице закричала женщина, будто от боли, и я представила миссис Томпсон[952] в ожидании казни. Перевернулась на другой бок. Послышались шаги. Где-то открылась дверь. Донеслись голоса. Мне казалось, что в столь поздний час никто не будет вставать без особой надобности, болезни или несчастного случая. Поэтому я вскочила, вставила верхние зубы и распахнула дверь.
– Что-то случилось? – спросила я, увидев тень Клайва на стене его спальни, дверь в которую оказалась открыта.
– Надеюсь, я тебя разбудил, – ответил он.
Очевидно, все было в порядке, а крик принадлежал Мэри.
И вот мы вместе завтракали сегодня под звон церковных колоколов, а дом был полон Стрэйчи, Грантов, Стивенов, Беллов и Партриджей – сырое серое утро в самом центре Лондона, где я очень редко бываю в столь ранний час.
Такой вот фронтиспис[953], который, само собой разумеется, я бы хотела сделать ярче, но, как сказала Несса сегодня утром, мне не нужен блеск. Единственное мое желание – чувствовать себя в своей тарелке. (Мы обсуждали Мэри.)
Теперь набросаю список дел.
Думаю, буду писать «Миссис Дэллоуэй» вплоть до следующего понедельника и надеюсь дойти до полноценного диалога.
Может, потом напишу статью для Сквайра о мемуарах[954]. Это займет все время до понедельника 29-го. Дальше займусь греческой главой, для которой прочту «Одиссею» (6 песен), «Агамемнона», «Эдипа-тирана[955]», Циммерна, «Гомера» Джебба и некоторые диалоги Платона. Роман, таким образом, будет надолго отложен, но я хочу регулярно зарабатывать себе определенную сумму денег, хотя бы на карманные расходы. Итак, я должна закончить с Пилкингтон[956], регулярно читать по-гречески и, возможно, взяться за следующий том Пруста. Сначала надо освоить «Агамемнона» (в ближайшее время), а перед этим написать новоявленной Вите, которая шлет мне книги каждый день.
16 января, вторник.
Кэтрин уже неделю как умерла[957]; ну и насколько я следую найденной в одном из ее старых писем просьбе «не забывать уж совсем»? Неужели я забываю? Странно следить за переменой чувств. За завтраком в пятницу Нелли в своей сенсационной манере объявила: «Миссис Марри умерла! Так пишут в газете!». При этом я почувствовала… Что? Шок облегчения? Победу над соперницей? Скорее замешательство от того, что чувств почти нет; потом постепенно накатывающую пустоту и разочарование; потом депрессию, от которой я не могла оправиться весь день. Когда я начала писать, мне показалось, что это бессмысленно. Кэтрин ведь не прочтет. Кэтрин уже не соперница. Приходя в себя, я великодушно думала, что я, конечно, пишу лучше нее, но как же без Кэтрин, которая умела то, что мне не под силу?! Затем, как это обычно бывает со мной, я начала видеть зрительные образы, один за другим, и во всех них Кэтрин надевала белый венок и покидала нас – призванная, достойная, избранная. И тогда появилась жалость. И чувство, что она не хочет надевать этот ледяной венок. А ей ведь было всего 33 года. И я так четко видела перед собой Кэтрин в ее комнате. Я зашла. Она очень медленно встала из-за своего письменного стола. На нем – стакан молока и пузырек с лекарством. Повсюду стопки романов. Все было очень опрятно, ярко и чем-то напоминало кукольный домик. Мы сразу, или почти сразу, отбросили стеснение. Кэтрин (дело было летом) полулежа сидела на диване у окна. Она напоминала японскую куклу с челкой, закрывающей лоб. Иногда мы пристально смотрели друг на друга, как будто между нами образовалась прочная зрительная связь, не зависящая от положения тела. У нее были красивые глаза – скорее собачьи, карие, широко расставленные, выражающие спокойствие, преданность и печаль. Острый и немного вульгарный нос. Губы тонкие и твердые. Она носила короткие юбки и любила, по ее словам, «чтобы вокруг талии был ремень». Она выглядела очень больной, осунувшейся и двигалась вяло, волочась по комнате как какое-то раненое животное. Полагаю, я записала кое-что из того, о