Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проезжая торгом, Некомат узрел, как сам консул, только что покинувший шатер, разнимает возникшую меж наемниками драку и строго отчитывает своих кафинских фрягов, хмуро и злобно вбрасывающих теперь в ножны оружие. А ежели меж их церковная пря восстанет? Жиды схватятся с бесерменами, схизматики и ормены с католиками… Поежился Некомат!
По всему широкому окоему двигались отряды степной конницы. Солнце, светившее сквозь пыль, было как бы обведено радужным кольцом. Удушливый смрад подымался от овечьих, конских и скотинных стад, остро пахло высыхающим на солнце овечьим навозом, кизяками. Чадили костры. В котлах варилась шурпа, на вертелах жарилась баранина. Гомон гомонился, купцы, словно взбесившись, оступали Нико Маттеи, яростно дергали за полы. Дивно было зреть это скопище торгового и оружного народа, которое Мамай сумел собрать только потому, что генуэзская колония в Крыму бросила на то все свои силы и средства. Ужели не победят? Ужели он, Некомат, не получит вновь свой терем, лавки и свои волости на Москве?
И все-таки, все-таки! Еще неясно было, двинется ли Мамай или, постояв, пошумев, тихонько распустит свое разноплеменное воинство, дослав два-три отряда в ничего не решающие "ясашные" набеги… И потому так суетятся генуэзские гости, и потому деятельно плетут и плетут нескончаемую паутину интриг, увиваются вокруг повелителя Орды, бесконечно ублажая Мамая, и сами гасят поминутные ссоры, возникающие между разноязычными ратниками.
Еще ничего не решено, и московский посол в Орде, Федор Кошка, тоже деятельно хлопочет, подчас расстраивая хитроумные генуэзские замыслы. Мамай все медлит. Ожидают литовских послов.
В золотом шатре, где, развалясь на белоснежных, шитых шелками подушках, возлежит темник, недавно надумавший сместить последнего подручного хана своего — чтобы затем, не имея на то прав, называть себя и царем и ханом, — в шатре этом у праздничного дастархана сидят вельможи двора и степные беки, длится непрерывный многочасовой пир, звучат зурна и курай. Тягучий горловой напев сменяется быстрою, дробной музыкой танца. Тоненькие красавицы с наведенными синею краской сомкнутыми излучьями бровей извиваются в призывном танце, опускаясь на кошмы, обнимают гостей, пальчиками с выкрашенными хармином ногтями гладят им щеки, обещая заученное блаженство и изощренные ласки любви.
Мамай уже и сам не в силах остановить поход. Весною он воспретил своим татарам пахать землю, теперь, не совершивши набега на Русь, Орда останет без хлеба. Мамай обнажает зубы в волчьей улыбке. Подзывает к себе Некомата, подползающего на коленях. Спрашивает по-татарски, для всех:
— Скажи, чем окончит поход?
— О-о, государь! — Некомат заводит глаза, прикладывает руки к сердцу: — Урусута пора усмирить! С него надобно брать прежнюю дань, много дани! Говорят, в земле урусутов, на Севере, есть целые реки из серебра!
Некомат лжет и знает, что лжет, и знает об этом Мамай, а потому, резко прерывая цветистый поток генуэзской лести, требовательно повторяет свой вопрос.
— О-о-о! — Некомат заводит зрачки куда-то в немыслимую высь. — Такая рать! Такая рать была только у Батыя! Ты сотрешь в пыль коназа Дмитрия, и вся Русь будет твоя!
Мамаю все-таки нравится лесть. Он и сам себя тщится сравнить с Бату-ханом. Он тщеславен, этот темник из рода Кыят-Юркин, гурген покойного Бердибека. Он хочет быть ханом, хочет затмить славу Чингисидов и потому пьет фряжскую лесть как дорогое вино. Он отмахивается от остерегающих слов, от советов покончить дело миром, он гневает на то, что советы эти не молкнут, что многие огланы указывают ему на опасность со стороны Синей Орды… Он ничего не хочет больше слышать, он намедни не пожелал принять московского посла, Федора Кошку. Пусть Дмитрий сам, винясь, прибудет в Орду! Пусть привезет дани, пусть откроет для него, Мамая, реки русского серебра! Мамай ярится, взвинчивая себя. Он сейчас упоен своим разноплеменным воинством, он — вождь народов, он — царь царей, и… Уже скачут к нему послы великого князя литовского! Воины Ольгерда не раз сотрясали Москву! Дмитрий прятался тогда за каменными стенами своего города. Что же он возможет содеять теперь, противу совокупных сил Орды и Литвы? Жаль, что Вельямин покинул Орду так не вовремя и глупо погиб на плахе! Теперь бы он был с Мамаем, Вельямин, и стал бы наместником Москвы!
Мамай щедр. Щедр за счет генуэзских фрягов, щедр за счет обреченного коназа Дмитрия. Пусть литовские послы привезут ему верную грамоту! Пусть Ягайло поведет отцовы войска!
О тайных замыслах Ягайлы, о ссорах в семье литовских князей Мамай не ведает ничего, не ведают о том даже и фряги. И потому приезд литовских послов подвигнул уже слаженное, уже подготовленное решение, убедил колеблющихся и окончательно утвердил поход на Русь.
Утром другого дня, после того как была подписана и отослана Ягайле союзная грамота, Мамай с нукерами, в сопровождении вельмож, объезжал свой стан, оглядывал переносные лавки купцов и стада, задержался у денежников, которые сразу после победы начнут чеканить в походной кузнице монеты с его, Мамаевым, именем, оглядывал станы крымчаков и горцев, их шатры, заполонившие степь на многие поприща, побывал в полудне пути у крайних становищ своего неисчислимо огромного войска, остался доволен и понял, что уже надобно выступать в поход, иначе скот съест и вытопчет всю траву вокруг главного юрта и начнет погибать от голода.
Вот тогда-то Кошка, познав нынешнюю тщету московской дипломатии, и устремил на Москву.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
В июне Федор Кошка прискакал из Орды с вестью, что война неизбежна и уже литовские послы достигли ставки Мамая. Кошка был зол, устал и гневен. Наедине с князем (присутствовали только Боброк да Иван Мороз с Федором Свиблом) предложил последнее: увеличить татарскую дань: "Не то нам кафинских фрягов не перешибить!" Волынский воевода шевельнулся, открыл было рот, смолчал. Федор Свибло отцовым побытом собрал чело морщью, крякнув, закусил ус. Иван Мороз поглядел светло, прямо в очи великому князю, вымолвил:
— Боюсь, и тем не остановишь уже!
Впервые судьбу земли предстояло решать самому князю. Дмитрий крепко охватил резные львиные головы подлокотников своего княжеского кресла. Пока спорил, капризничал порою пред покойным Алексием, пока важно решал, кому из бояр, чьему мнению, отдать предпочтение в Думе, все было как-то сполагоря. А тут — оробел. И Алексия нет!
Сокрылся в могиле, подведя его к этой роковой черте. Господи! Тебе молю и на тя уповаю! Исподлобья поглядел на зятя, Боброка. Но тот, по-прежнему супясь, хранил молчание.
— Може, как-нито… — Иван Мороз, усмехаясь, показал рукою извилисто, стойко покойному Андрею Акинфову, и Федору глянул в очи: помнишь, мол, батьку?
— Все испробовано! — гневно отмолвил Кошка, уязвленный подозрением в своем посольском талане. Он торопился изо всех сил, он не заехал домой, не повидал жены и детей, он даже не переоделся, от него крепко пахло степью и конским потом, пыльные сапоги боярина с загнутыми носами совсем потеряли цвет, монгольский халат тоже был сер от пыли и пропитан потом. Князь в домашнем светлом, шитом шелками летнике выглядел ослепительно по сравнению с ним.
Федор Свибло намек Ивана Мороза понял, глянул сумрачно на боярина. "Не я ли, — глазами отмолвил, — Мордовскую землю громил?"
Отверг. Дернулся было сказать: ратитьце надоть! И — смолчал. Огромность сказанного Кошкою подавила. Ну, два-три тумена куды ни шло, а тут — эко! Вся Мамаева Орда!
— Хлеба, баешь, не сеяли? — вопросил. Кошка кивнул головою, повторил:
— Не сеяли хлеба! Всею Ордою мыслят Владимирскую Русь зорить. Мамай по всему Крыму да по горам ясским воинов емлет и жидов и фрягов с собою ведет. Евонный хан воспротивил было: не время, мол, да и татары ти фрягов не больно жалуют за то, что фряги ихних детей и женок в неволю продают, дак потому… А Мамай озлилсе и хана своего прогнал. Теперь ему, коли нас не одолеть, дак и престола ся лишить придет!
Лица острожели. Четверо бояринов тяжело молчат, ожидая, что скажет князь. И Дмитрий чует огромность беды и меру ответственности своей, и медлит, и наливается медленно кровью и обидою: неужто он трус? Неужто теперь, когда подкатило главное, ему отступить? И отступил бы! Но оружные рати, но слава побед! Но одоленье татар на Воже! Что ж ему, великому князю владимирскому, опять поганому половцу в ноги челом? Да и какой Мамай хан? Не Чингисид вовсе! И все чего-то не хватало для властного гнева, для обиды великой, истинной, для того, чтобы противу Орды Мамаевой двинуть всю Русскую землю… Господи! Повиждь и укрепи мя разумением своим! Он глядит на сподвижников, сурово глядит. Он еще не ведает, что решит земля, что скажет боярская Дума, отзовутся ли дружно князья на его зов? Он вспоминает вдруг, что в стране нет митрополита и, значит, некому благословить рать, некому приказать властно, дабы во всех церквах все иереи возвестили народу о бранном долге защиты родимой земли… Он подымает светлый, обрезанный взор, смотрит на бояр по очереди: на осанистого Ивана Мороза, на Свибла, на зятя Боброка, так и не вымолвившего слова до сих пор ("Ему, конечно, Литва застит все, дак ведь и Мамай с литвином вместях срядился на Русь!"). Дмитрий сейчас много старше своих тридцати лет. Такие мгновения, как теперь, у него едва ли повторятся в жизни. Что он делал доселе? Жил, злобствовал, погубил Ивана Вельяминова. Плодил детей. Подымал землю, трижды разоренную Михайлой Тверским и Ольгердом. Принимал, награждая поместьями, беглецов из Литвы… Откуда-то с выси горней приходит к нему решение.
- «Вставайте, братья русские!» Быть или не быть - Виктор Карпенко - Историческая проза
- Русь изначальная - Валентин Иванов - Историческая проза
- Остановить Батыя! Русь не сдается - Виктор Поротников - Историческая проза