Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же делать? – прошептала Гретхен. – Ах! Сейчас сбегаю за доктором.
Она шагнула к выходу. Христиана кинулась следом и схватила ее за руку:
– Несчастная, остановись! Я убежала от всех не чтобы выжить, а чтобы умереть, укрыться в недрах земли, рухнуть в бездонную пропасть. Если я умру, Юлиус будет меня любить, чтить, оплакивать. На что мне жизнь? Тайна – вот что мне нужно! Постарайся понять, что я тебе говорю… Сама не знаю, что творится в моем мозгу. Я с ума схожу. Но тайна, тайна любой ценой!
– Тайна любой ценой! – повторила Гретхен, тоже совершенно теряя голову.
Дичайшая боль плоти, соединившись с мукой душевной, в конце концов сразила Христиану. Она распростерлась на кровати Гретхен. Несколько минут она металась во власти бредовых видений, терзаемая схватками, но и тогда ее не оставляла эта навязчивая идея, что необходимо скрыть от всех свое горе и позор, и она сдерживала крики, кусая платок.
Гретхен, рыдая, в отчаянии суетилась возле нее, бесполезная и до смерти напуганная.
Когда наступила краткая передышка, Христиана подозвала ее:
– Гретхен, поклянись исполнить все, что я тебе скажу.
– Клянусь, моя дорогая госпожа.
– Что бы ни случилось, никому, ни барону, ни моему Юлиусу, ни даже тому чудовищу ты не откроешь моего секрета.
– Никому.
– Если ребенок выживет, ты, Гретхен, отнесешь его этому Самуилу, но так, чтобы никто не знал, не видел, не заподозрил.
– Правильно! – с жестокой радостью выкрикнула Гретхен. – Швырнем демону его адское отродье.
– Ах, но ведь это все-таки мой ребенок, мое единственное дитя! – простонала Христиана, корчась в новой схватке. – О! Но бедное создание, верно, умрет. О! Я тоже хочу умереть, Господи, пошли мне смерть! Гретхен, если ребенок умрет, похорони его, слышишь, сама, одна, ночью, в лесу. Ты клянешься?
– Клянусь.
– Тогда и меня тоже, Гретхен. Схорони меня, и чтобы ни одна душа не знала!.. О, мой Юлиус, прощай! Я тебя так любила… Умереть, не увидев его больше… Гретхен, тайна, тайна, тайна любой ценой!
Она лишилась чувств.
– Тайна, да, понимаю, – сказала Гретхен.
И повторила несколько раз, казалось, бессознательно, не вникая в суть собственных слов, словно какое-то заклятие:
– Тайна… любой ценой… тайна…
LXVIII
Трихтер пьян с перепугу
На следующее утро город Ашаффенбург праздновал и весь кипел от общего ликования.
Мужчины, женщины, малолетние дети и столетние старцы – все покинули свои дома и хлынули на улицы. Ждали прибытия Наполеона. Историческая фигура, поражающая воображение даже заочно, вот-вот должна была предстать перед их глазами. Каждому хотелось сличить с действительностью образ, уже сложившийся в уме.
Могучее волнение колыхало море людских голов подобно тому, как океан, стремясь навстречу приближающемуся светилу, зыблет свои широкие валы.
Толпа между тем все прибывала. Бюргеры тут же забросили коммерцию, забыли вчерашние заботы и начатые дела. Молодые люди, пришедшие сюда под руку с хорошенькими девушками, пользуясь сутолокой, стремились изловчиться и сорвать поцелуй, да и красотки были вовсе не прочь, улучив удобную минуту, воздать им сторицей.
Однако здесь присутствовал некто, не разделявший всеобщего легкомысленного настроения, а напротив, объятый безутешной меланхолией.
То был наш друг Трихтер.
Он брел с мрачным, потухшим взором, не поднимая головы, рядом с новым, только что приобретенным знакомцем – то был не кто иной, как неккарский странник.
– Да что с вами такое? – осведомился тот.
– Мой дорогой Роймер, – отвечал Трихтер, – я в смятении.
– Это от вина, – рассудительно заметил путешественник, которому при виде пылающего носа Трихтера не потребовалось много времени, чтобы распознать в нем пьяницу.
– Еще чего! – презрительно фыркнул Трихтер. – Вот уж лет пятнадцать как вино оставляет меня невозмутимым. Не то чтобы я этим утром не пил. Напротив: предвидя волнение, от которого у меня, пожалуй, перехватит горло в эти минуты, я хотел немного взбодриться. Я даже попробовал напиться допьяна. Смешная попытка! Мне больно в этом признаваться, ведь я могу напиться настолько, чтобы заболеть или даже умереть, могу хоть утопиться в спиртном, но только – о, прискорбное увечье! – мне более не дано опьянеть. Какая постыдная слабость!
– А за каким чертом, – спросил Роймер, – вам так приспичило напиться именно сегодня?
– Потому что сегодня я должен вручить прошение Наполеону.
– Какое прошение?
– Прошение, которое мне продиктовал Самуил. Представляете, в каком я положении? Мне – приблизиться к этому великому человеку, смотреть на него, отвечать, если он о чем-нибудь спросит! Говорить с этим величайшим императором, этим колоссом, перед которым пушки – и те умолкают! Как же тут сохранить хладнокровие? Я вне себя, друг мой. Ах, в иные мгновения у меня дрожь в ногах!
– Ба! – усмехнулся странник. – Вы слишком все преувеличиваете. Подать прошение – это же пустяк. Хотите, я это сделаю за вас?
– Нет, – вздохнул Трихтер. – Самуил заставил меня поклясться, что я сам подам его.
– Что ж, вы его подадите, адъютант возьмет его из ваших рук, а император проследует мимо, даже не взглянув на вас. Неужели вы воображаете, что он станет тут же читать ваше прошение?
– Я в этом уверен, – ответил Трихтер. – Самуил на сей счет имеет самые точные и надежные сведения. И в Майнце, и на всем пути следования Наполеон собственноручно распечатывал все прошения и в тот же вечер диктовал ответы на них. Он хочет расположить к себе Германию, оставляя ее у себя в тылу.
– А это прошение для вас очень важно?
– Еще как! Речь идет о куске хлеба для моей старушки-матери. О таком куске хлеба, который я бы не мог у нее отнять и пропить, так как, видите ли, дело в том, что я презренная ненасытная губка. В прошлом году случилось так, что в один прекрасный день мне в руки попали пять тысяч флоринов. Из них я ей отослал пять сотен, и она смогла заплатить свои долги. У меня были благие намерения отправить ей и все остальное. Но у меня и у одного из моих друзей, именуемого Фрессванстом, с давних пор была высокая мечта посвятить себя серьезному и последовательному изучению сравнительных достоинств чужеземных вин. Мы с таким усердием погрузились в эти занятия, что за три месяца, изрядно оросив свои глотки, до дна осушили свои кошельки.
Роймер расхохотался.
– Не смейтесь, – с меланхолическим укором вздохнул Трихтер. – Увы! Мне привелось узреть одновременно конец и моих денег, и моего друга. Фрессванст, расправившись с последней бутылкой, умер от кровоизлияния в мозг. Сколь прискорбное падение! Между нами, – прибавил Трихтер, понизив голос, – я не уверен, что Фрессванст в полной мере заслужил свою репутацию. Но каков бы ни был суд потомства относительно этого пьяницы, я был разорен. Я уговаривал Самуила Гельба, моего благородного покровителя, чтобы он устроил нам еще одну эмиграцию в Ландек. Славная деревушка этот Ландек: там можно спать в гнезде, пить потрясающую водку, да еще вывезти оттуда пять тысяч флоринов! Но Самуил не пожелал внять моим просьбам. Зато вчера, в возмещение за свой отказ, он мне посоветовал подать это прошение, соблаговолил собственноручно написать его для меня и поручился, что оно будет удовлетворено.
– Однако, – заметил Роймер, – это значит, что у вас, по-видимому, есть какие-то права на расположение Наполеона?
– У меня был дядюшка, и он погиб, служа Наполеону, потому что, дорогой, надобно вам знать, что я сам по материнской линии наполовину француз. Вот почему, будучи немцем и студентом, я тем не менее могу обратиться к императору с просьбой, отнюдь не роняя себя. Я говорю по-французски лучше, чем сам Расин. Покойный дядя был для моей матери единственной опорой. Наполеон отнял у нее эту опору, а стало быть, справедливость требует, чтобы он пришел к ней на помощь. Если он поместит ее в приют, о чем я и прошу, это избавит меня от сыновних забот и я смогу в одиночку довести до завершения исследования, которые были прерваны столь прискорбным образом вследствие недостатка средств и безвременной кончины этого немощного Фрессванста. Вы можете быть уверены, что если я пью, то отнюдь не ради низменной цели личного самоуслаждения. Я уже давным-давно не испытываю ни малейшего удовольствия, ни вообще каких бы то ни было ощущений, заливая себе в глотку безвкусные напитки простых смертных. Вишневка и абсент для меня то же самое, что молоко и мед. За исключением того особенного сорта водки, которой мне довелось испить в Ландеке и которая, должен сознаться, наполнила мое нутро неким сладостным жаром, все остальное, на мой вкус, не более чем вода. Нет, если сей перегонный куб, что имеет честь говорить с вами, продолжает усердствовать на избранном поприще, то с целью сугубо бескорыстной, во имя науки и ради чистой любви к человечеству. Теперь вам должно быть понятно, сколь важно для мира, чтобы император принял мое прошение и внял ему.