Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откровение нужно усвоять, верой и знанием. И нельзя отрицать, что догматическими определениями «в сознании самой Церкви содержание веры становилось более ясным». Нет ничего невозможного в том, что будут и еще вселенские соборы, и на них установлены новые нормы… Но существо вопроса было в другом: можно ли жить догматом, или вдохновляться им, и нужно ли? У Лепорского, действительно, выходило как будто, что нельзя и не нужно, что истина несоизмерима с умом человеческим и потому непостижима…
Мережковский с основанием спрашивал. «Если каждый момент молитвы откровение, отчего вы не допускаете, что будут откровения от которых зависят судьбы мира, новый образ Церкви, новый образ нравственности. Епископ Сергий говорит: в моей одиночной молитве бывают откровения. Но все эти откровения не имеют никакого значения, напр., для науки и искусства…»
В прениях было отмечено, что «развитие» не значит «коренная перемена» (это не всем было ясно). «Догматическое развитие не только может быть, но и должно быть. Объективная истина, данная Богом, человечеством переживалась, переживается и будет переживаться. Христос положил в муку закваску… Развитие догматических формул обязательно должно быть, иначе зачеркнута была бы совершенно человеческая история… Нужно раскрывать более и более опытом ума данную нам истину, воплощать ее в новых выражениях, и это новое будет свидетельствовать о жизни Церкви, об истинной жизни религиозного сознания, которое может расти органически, не уклоняясь в сторону… Это развитие догматов есть не что иное, как развитие всей нашей жизни, самого человека по образу Христа» (Прот. И. Слободской)…
Спрашивать остается только о путях развития, не о самом развитии… Во время прений достаточно резко обозначилась позиция и прямых противников всякого догмата и догматизма, В. Розанова и Н. М. Минского [144]… Спор остался, конечно, не конченным…
Нельзя всех «церковников», участвовавших в собраниях, считать верными и точными выразителями церковного разума, учения и предания. Не было между ними и согласия. Немного было среди них и богословов в собственном смысле слова. И все изъяны нашего школьного богословия чувствовались в прениях. Особенно же морализм и своего рода агностицизм, характерные именно для второй половины прошлого века. Очень ярко это звучало в одной из речей о. С. А. Соллертинского.
«Кончилось время заниматься нам теоретическими исследованиями христианства; не пора ли обратить внимание на то, что в то время, когда голова очень просвещена и способна понимать глубины христианства, в это время наши поступки, поведение, настроение являются не только не христианскими, но в полном смысле языческими… Кто хочет жить и понимать особенности нашего времени, должен понять, что самая главная обязанность всякого христианина нашего времени — освоить христианство своею волею… Этический вопрос поднят по всей линии, и я думаю, что теперь нужно не догматствование (которое само по себе заслуживает полного внимания и уважения)… Не следует ли все силы нашего развитого разума сосредоточить на том, чтобы привлекать к нравственным задачам…»
И более того: «обратить догматическое в нравственное». Пример показал Кант. «Бога мы не можем представить божественным», в этом недоступность догматики. «Поэтому является стремление перевести всю догматику, все богословие на нравственный язык, во всем отыскать нравственную задачу. Прежде говорили, что Христос умер за нас, потом стали говорить о нашей смерти за Христа».
Здесь было опасное недоразумение. И Meрежковский сразу же возразил: «Надо начинать религию с Бога, а не с добра…» «Особенность времени» в том и заключалась, что у нас начинался философский подъем, бурно просыпались метафизические интересы, пробуждалась богословская любознательность и чуткость. В таких обстоятельствах «отвлекать» внимание от догматов было не только несвоевременным, но и опасным. Напротив, нужно было провести этот пробуждающийся богословский интерес через строгую школу истории, через искус аскетики и патристики. Но случилось так, что богословием в обществе заинтересовались раньше, чем в школе…
И была несомненная психологическая правда в том, что говорил на одном из последних собраний Мережковский. «Для нас христианство в высшей степени неожиданно, празднично. Вот мы именно эти непризванные, неприглашенные на пир, — прохожие с большой дороги, — мытари, грешники, блудники, разбойники, босяки, анархисты и нигилисты. Мы еще в темноте нашей ночи, но уже услышали второй зов Жениха, но робко, стыдясь своего неблагообразного, не духовного, не церковного вида, подходим к брачному чертогу, и мы ослеплены сиянием праздника; а мертвая академическая догматика — это старая, верная прислуга Хозяина, которая не пускает нас… Мы пришли радоваться празднику, и этому ни за что не хотят поверить… Богословы слишком привыкли к христианству. Оно для них серо как будни…»
Однако, была и оборотная сторона. Интеллигенция возвращалась в Церковь с ожиданием реформ. Психологически на этом лежало ударение. И в этом заключена была очень серьезная опасность, в этой точке и сорвалось «новое религиозное сознание». Это был в новой форме тот же старый и типичный утопический соблазн, нечувствие истории. Об этом в свое время очень удачно говорил С. Н. Булгаков. «Легче всего интеллигентскому героизму, переоблачившемуся в христианскую одежду и искренно принимающему свои интеллигентские переживания и привычный героический пафос за христианский праведный гнев, проявлять себя в церковном революционизме, в противопоставлении своей новой святости, нового религиозного сознания неправде «исторической» Церкви. Подобный христианствующий интеллигент, иногда неспособный по-настоящему удовлетворить средним требованиям от члена «исторической Церкви», всего легче чувствует себя Мартином Лютером или, еще более того, пророчественным носителем нового религиозного сознания, призванным не только обновить церковную жизнь, но и создать новые ее формы, чуть ли не новую религию…»
Русская интеллигенция должна была пройти суровый и строгий искус самоиспытания и самовоспитания, глубже и искреннее выйти в самую реальность церковного бытия и жизни (срв. проблематику позднейшего сборника «Вехи», 1908),
«Мы в недоумении, мы не придём ни к чему, если не дойдем до мысли, что мы находимся накануне великого события в Церкви, накануне собора. Выяснилось, что пока мы будем говорить об отвлеченностях, будем стоять вне практических тем, ни до чего не договоримся. Необходим церковный собор, т. е. взаимодействие духовенства, мирян, народа, чтобы обратиться действенно с молитвой, т. е. непосредственно к Богу и испрашивать у Него силы. Пока мы будем только религиозно-философским собранием и будем преимущественно отдаваться одним рассуждениям о вере, мы ни до чего не додумаемся. Когда начнется церковное великое действие, собор, все мгновенно выяснится, ибо явится благодать» (слова Д. С. Мережковского на одном из собраний)…
Но и в Церкви должен был начаться новый подъем, и не только пробуждение пастырского внимания к культуре, но и духовной заинтересованности в богословской культуре и культурности… Того и другого требовала сама жизнь, логика истории, логика событий…
4. Планы церковной реформы.
Вопрос о церковной реформе был в эти годы поставлен и сверху, и в очень характерных условиях. Высочайшим указом 12 декабря 1904 года было предрешено «укрепление начал веротерпимости». При обсуждении этого указа в Комитете министров митр. Санкт-Петербургский Антоний указал на необходимость сразу же изменить и правовое положение «господствующей Церкви», ибо иначе она одна будет оставлена стесненной в своих действиях внешним давлением или опекой государства. Эта опека связывает самодеятельность церковных властей и духовенства, «делает голос Церкви совсем неслышным ни в частной, ни в общественной жизни». Прежде всего и нужно пробудить и усилить эту самодеятельность. Записка митрополита («Вопросы о желательных преобразованиях в постановке у нас Православной Церкви») была построена с государственной точки зрения, ибо предназначена была для правительства.
«Не следует ли предоставить православной Церкви большей свободы в управлении ее внутренними делами, где бы она могла руководиться главным образом церковными канонами и нравственно-религиозными потребностями своих членов, и, освобожденная от прямой государственной или политической миссии, могла бы своим возрожденным нравственным авторитетом быть незаменимой опорой православного государства?…»
Одновременно с митрополитом и С. Ю. Витте, тогда председатель Комитета министров, внес на обсуждение Комитета свою записку «О современном положении Православной Церкви…» Он ссылается здесь на мнение преосв. Сергия (Страгородского): «объявить теперь свободу совести для всех, это значило бы всем развязать руки, а деятелей Церкви оставить связанными…» Несвобода делает Церковь бездейственной. «Единственным путем к пробуждению замершей жизни может быть только возврат к прежним каноническим формам церковного управления». Витте разумел: отмену Петровской реформы, созыв собора и восстановление «соборности» во всей жизни Церкви. Конечно, рассуждал он снова с государственной или политической точки зрения. «Мертвящее веяние сухого бюрократизма» он хотел ослабить пробуждением общественной самодеятельности. «Государству нужна от духовенства сознательная, глубоко продуманная защита его интересов, а не слепая вера в современное положение…»