Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор этот, вместе с возгласами и перерывами, длился не более часа, а все, что можно было сказать, было уже исчерпано. Водворилось молчание. Сначала один зевнул, потом — все зазевали. Однако ж сейчас же сконфузились. Чтобы поправиться, опять провозгласили тост: за здоровье русского Гарибальди! — и стали целоваться. Но и это заняло не больше десяти минут. Тогда кому-то пришла на ум счастливая мысль: потребовать чаю, — и все помыслы мгновенно перенеслись к Китаю.
— Вот бы нам куда! — молвил один из весьёгонцев.
— Уж мы одной ногой — там-с! а со временем и другой ногой будем-с! — обнадежил Редедя и при этом сообщил, что китайцы производят торговлю чаем, фарфором и тушью, а питаются птичьими гнездами.
Опять водворилось молчание. Вдруг один из весьёгонцев начал ожесточенно чесать себе поясницу, и на лице его так ясно выступила мысль о персидском порошке, что я невольно подумал: вот-вот сейчас пойдет речь о Персии. Однако ж он только покраснел и промолчал: должно быть, посовестился, а может быть, и чесаться больше уж не требовалось.
Пользуясь этою передышкой, я сел на дальнюю лавку и задремал. Сначала видел во сне «долину Кашемира», потом — «розу Гюллистана», потом — «груди твои, как два белых козленка», потом — приехал будто бы я в Весьёгонск и не знаю, куда оттуда бежать, в Устюжну или в Череповец… И вдруг меня кольнуло. Открываю глаза, смотрю… Стыд!! Не бичующий и даже не укоряющий, а только как бы недоумевающий. Но одного этого «недоумения» было достаточно, чтоб мне сделалось невыносимо жутко.
Целая масса вопросов вдруг закружилась в моей голове. Как будто я только сейчас проснулся после долгого сна, наполненного безобразнейшими сновидениями. Сновидения эти стояли передо мной как живые, со всеми живыми подробностями, почти доступными осязанию; и так как они воплощали собой вчерашний день, то я не только отказаться от них, но и усомниться в их подлинности не мог. Но и за всем тем я не понимал. Я отдавал себе вполне ясный отчет в фактической стороне этих сновидений: в какой форме они зародились, как потом перешли через целую свиту лиц, городов, местностей (Иван Тимофеич, Балалайкин, Очищенный, Корчева, Самарканд и т. д.), но какую связь имели эти изменения форм с моим внутренним существом, с моим сознанием — этого я никак проследить не мог. Очевидно, я жил под влиянием какого-то страшного нравственного угнетения, которое низводит человека на степень автомата. Я помнил, что познакомился с Парамоновым, с Прудентовым, с Редедей, что был в Корчеве, в Кашине, но в силу чего я сделал эти знакомства и совершил эти путешествия — я не мог понять. Очевидно, что даже теперь, в эту минуту, я был угнетен. И чувствовал, что у меня замирает сердце, что все мое существо переполнено смутной тревогой и что глаза мои почти инстинктивно избегают встречи с посторонним взором…
Так подействовала на меня встреча с Стыдом.
— За здоровье русского Гарибальди! живио! уррааа! — опять и опять грянуло в моих ушах.
Стулья на этот раз усиленно застучали. В зале произошло общее движение. Дорожный телеграф дал знать, что поезд выехал с соседней станции и через двадцать минут будет в Бежецке. В то же время в залу ворвалась кучка новых пассажиров. Поднялась обычная дорожная суета. Спешили брать билеты, закусывали, выпивали. Стыд — скрылся. Мы с Глумовым простились с Редедей и выбежали на платформу. Как вдруг мой слух поразил разговор.
— На самом, значит, мелком месте, — рассказывала одна чуйка другой, — только рыло и окунули, даже затылка не замочили!..
— Подох?
— Тут же и пузыри стал пущать. Дьякон-то, вишь, слепой: стоит да бормочет, а их и след простыл!
— Сколь много ноне этой пакости завелось! Беспременно это дело разъяснить надо!
— Товарищей ихних и теперь за караул взяли. Четверо. И баба с ними увязалась. Сегодня же всех в Кашин отправили. А за теми, за двоими, во все концы гонцов разослали…
Мы с Глумовым стояли друг против друга и безмолвно прислушивались.
— Начинается! — наконец произнес я.
— И какая, братец, это с моей стороны была гадость! — ответил он, — даже об Фаинушке позабыл… убежал!
— Послушай… а ведь нам в Кашин ехать надо! — предложил я.
— И непременно вместе с Редедею, — прибавил Глумов. — И его будут искать, и Балалайкина, и Прудентова… всех!
— Ты думаешь, стало быть, что теперь всё… все дела наши должны обнаружиться?
— Непременно все. И я уверен, что и Иван Тимофеев, и Прудентов, и Балалайкин — все непременно соберутся в Кашине. Вот увидишь. Что такое сама*по себе смерть жида? Это один из эпизодов известных веяний* — и больше ничего. Не этот факт важен, а то, что времена назрели. Остается пропеть заключительный куплет и раскланяться.
Я слушал глумовские предсказания и сопоставлял их с недавним появлением Стыда. И чем более я думал над этим, тем больше находил связи, тем больше убеждался, что времена действительно созрели.
В два слова мы объяснили Редеде о тяжком подозрении, которого безвинно мы сделались жертвою. Но он выслушал нас с обычным своим легкомыслием и, по-видимому, даже не разобрал, в чем дело.
— Жида утопили! — воскликнул он, — и испугались! да я их массами… массами… плотину из них в Западной Двине…
Тройка, долженствовавшая увезти его в Кашин на совещание с виноделами, уже с час ожидала у подъезда. Еще раз провозгласили тост — последний! — и через десять минут мы уже были за стенами Бежецка.*
XXVIII*
Но здесь я обращаюсь* к снисходительности читателя.
Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить. Я сам не рассчитывал, что слово «конец» напишется так скоро, и предполагал провести моих героев через все мытарства, составляющие естественную обстановку карьеры самосохранения. Не знаю, сладил ли бы я с этой сложной задачей; но знаю, что должен отказаться от нее и на скорую руку свести концы с концами.
Во все продолжение моей литературной деятельности я представлял собою утопающего, который хватается за соломинку. Покуда соломинки были, я кое-как держался; но как скоро нет и соломинок — ясное дело, что приходится утонуть.
Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающею публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что в бо́льшем или ме́ньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль.
Мысль о солидарности между литературой и читающей публикой не пользуется у нас кредитом. Как-то чересчур охотно предоставляют у нас писателю играть роль вьючного животного, обязанного нести бремя всевозможных ответственностей. Но сдается, что недалеко время, когда для читателя само собой выяснится, что добрая половина этого бремени должна пасть и на него.
Впрочем, это материя пространная, и речи об ней должны быть пространные…
Вкратце наши дальнейшие похождения заключались в следующем:
Приехавши в Кашин, мы немедленно отъявились к Ивану Иванычу. Но последний, похвалив нас за то, что мы не обегаем кашинского суда, объявил, что нас уже ищут. И не по одному только делу об утоплении жида, но и по всем вообще содеянным нами в разное время и в разных местах преступлениям. Ищут также и Редедю, который обвиняется в сношениях с египетскими агитаторами и в распространении вредных мечтаний в среде московских ситцевых фабрикантов. Для опознания наших личностей в Кашин привезен под караулом один из вреднейших злоумышленников (не Иван ли Тимофеич? — мелькнуло у меня в голове), который уже имел очной свод с пойманными в селе Благовещенском четырьмя сообщниками нашими, и последние во всем чистосердечно признались. Затем остается сделать такой же очной свод с нами, и нас завтра же увезут, за караулом, на судбище в Петербург.
И так как у Ивана Иваныча, в минуту нашего посещения, собралась партия в винт и между винтящими оказался и прокурор, то нас, не откладывая дела в долгий ящик, отправили в острог. Там мы нашли, кроме товарищей по путешествию, еще Ивана Тимофеича, который, как увидел нас, сейчас же воскликнул: «Они самые и есть!» Очной свод был кончен.
В Петербурге нас судили. Прокурор произнес блестящую речь, из которой я приведу лишь то, что касалось меня и Глумова. Мы оба обвинялись в одних и тех же преступлениях, а именно: 1) в тайном сочувствии к превратным толкованиям, выразившемся в тех уловках, которые мы употребляли, дабы сочувствие это ни в чем не проявилось; 2) в сочувствии к мечтательным предприятиям вольнонаемного полководца Редеди; 3) в том, что мы поступками своими вовлекли в соблазн полицейских чинов Литейной части, последствием какового соблазна было со стороны последних бездействие власти; 4) в покушении основать в Самарканде университет и в подговоре к тому же купца Парамонова; 5) в том, что мы, зная силу законов, до нерасторжимости браков относящихся, содействовали совершению брака адвоката Балалайкина, при живой жене, с купчихой Фаиной Стёгнушкиной; 6) в том, что мы, не участвуя лично в написании подложных векселей от имени содержательницы кассы ссуд Матрены Очищенной, не воспрепятствовали таковому писанию, хотя имели полную к тому возможность; 7) в том, что, будучи на постоялом дворе в Корчеве, занимались сомнительными разговорами и, между прочим, подстрекали мещанина Разноцветова к возмущению против купца Вздошникова; 8) в принятии от купца Парамонова счета, под названием «Жизнеописание», и в несвоевременном его опубликовании, и 9) во всем остальном.
- Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том четвертый. Сочинения 1857-1865 - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- В больнице для умалишенных - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Невинные рассказы - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Рождественская сказка - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза