завтрашним утром. Он не оставлял горящих следов; на плече не было озорного огонька, а шанс, например, застать графа за
чем-то прямо сейчас был предельно мал. Но Иван нервничал: встреться граф на пути — как бы не сорвать глупой вспышкой план; как бы вообще не вышло, что подводить под закон будет некого. Теперь, когда Андрей вживую описал мучения последних лет, порешить его самолично казалось справедливым, еще справедливее, чем в грязном Бунинском доме, где полусумасшедшая горемычница баюкала рождественского гуся.
Оживали в уме и жалкие фантомные сценки. Что сказал бы Иван, выйди, например, граф сейчас из-за угла, с обычной любезнейшей улыбкой? «Как вы могли так поступить с ним, с ними?», «Что вы за существо?», «Почему вы меня-то вовлекли в это?». А в ответ что? Воображалось разное, от презрительного хохота до бегающего взгляда; от попытки удушить до искреннего покаяния с чем-нибудь вроде «грешен, батюшка, но ничего не могу поделать». Иван и сам осознавал, что не понимает — да не очень и хочет понимать — эту все отравляющую душу. Осталась в ней хоть тень стыда, как, например, в свидригайловской, или давно одна похоть?
Так он и горел, молча и яростно, но был в то же время благодарен этим головням: именно они помогли отринуть сомнения. Да, возможно, все подслушанное и подсмотренное — плод воспаленной фантазии, но выводы-то он сделал верные. Василиска вычислил и мог объяснить его мотивы без помощи духов, и вдобавок выводы совпали с, можно сказать, показаниями жертвы. Одной из жертв. Мистика, сумасшествие… черт с ними, сейчас редкий случай, когда цель важнее средств.
Взгляду предстала знакомая темная дверь. Даже ручка была соответствующая — совиная голова с желтыми самоцветными глазами. Иван глубоко вздохнул, вынул из кармана распахнутой шубы ключ и завозился с замком. Руки ходили ходуном. Несколько секунд пришлось выждать, пока дрожь пройдет, а мысли окончательно прояснятся.
Войдя, Иван заперся на столько оборотов, сколько и было, чтобы в случае чего осталось хоть немного времени спрятаться. Развернулся, осмотрелся — и стиснул зубы, надеясь, что не затопит непрошеной памятью. Сколько он не был тут?..
Горела тусклая лампа: то ли забыли потушить, то ли оставили намеренно. Кресла у очага стояли точно как в вечер, когда граф рисовал Ивана; на разделявшем их столике даже выпятил пузо графин с чем-то рубиново-темным — не с вишневой ли наливкой? Стопка была одна, с грязновато-багровым дном, и в сгустившемся спиртном сиропе — Иван заметил это, подойдя, — медленно умирала, елозя лапками, неразумная муха.
Остальная обстановка тоже мало поменялась; ее Иван рассмотрел, пока слушал ссору графа с Lize. Он сразу прошел к письменному столу, оглядел полированную поверхность и потянулся к единственному на ней предмету — тяжелому пресс-папье из красного мрамора. Показанное вторым призраком подтвердилось и тут: верхняя половинка каменного яблока легко отошла, открылась узкая ниша. Ее будто специально выдолбили, чтобы хранить ключики от потайных ящиков.
Ключик лежал на месте и сейчас — тонкий, золотистый, потертый. Взяв его, Иван упал на секунду в прежнюю иллюзию, будто весь он — пламя, и ключ — пламя. Но то был лишь тревожный морок, и вот уже металл остудил непослушные пальцы. Иван прошел к креслу графа, медленно опустился и принялся открывать ящик.
Мемуары, мемуары… их упоминала Lize. Поэтому, пока Иван поворачивал ключ, в голове вертелись предчувствия чего-то низкого, возмутительного, но вполне понятного. Он не сомневался: пара мгновений — и в руках окажется пухлая рукопись, вольное подражание «Пиру» или «Декамерону», страницы которой будут сочиться сладострастными описаниями всевозможных извращений. Ладони заранее потели, желудок скручивало, дыхание учащалось, точно он, Иван, — раскочегаренный, готовый рвануть что есть духу паровоз. Ключ повернулся в последний раз, скрипнул ящик. Там действительно лежали бумаги, но… не те.
Это был не текст, а рисунки — целая стопка рисунков, аккуратно продырявленных по краю и подвязанных шелковыми лентами в подобие альбома. Выполнены все были в узнаваемой манере, которая так интриговала гостей на вернисажах. Аккуратные линии, филигранная штриховка, резкая светотень, изумительная пластичность поз. Эти шедевры, тонкие и детальные, несомненно прославили бы графа куда шире, чем он был известен сейчас, а может, открыли бы ему дорогу в Академию художеств — если бы не образы.
На всех рисунках Иван видел детей, в обстоятельствах предельно прозрачных. Растрепанные и томно глядящие, лежащие, сидящие, тянущиеся, спящие… Больше всего было спящих — так, что сбившееся покрывало или сползшая сорочка обязательно обнажала спину, кусочек бедра, хотя бы хрупкую руку или шею. Поначалу Иван открыл папку наугад. Его замутило сильнее, но он пересилил себя и принялся листать с начала.
На каждом рисунке стояли число, месяц, год — а на некоторых были имена, или обращения, или переиначенные цитаты. «Doux Eugène», «Не забуду тебя, Кося», вдруг — «Ольга резвая моя». Девочек попадалось мало, но они встречались, почти одинаково худенькие, с резкими лисьими лицами. Некоторых «натурщиков» граф рисовал по разу; другим посвящал пять-шесть работ. Поначалу Иван пытался считать или листы, или хотя бы детей, но вскоре сбился, напрочь забыл: начали попадаться знакомые лица.
О некоторых из этих детей, жертвах родительской жестокости, он писал и порой рассказывал графу. Тот всякий раз слушал внимательно, обещал послать той или иной семье денег, исправно посылал и… еще ходил с визитами? Других Иван просто помнил: сыновья и дочери графининых приятелей, те, кого приглашали на балы, чтобы маленьким Андрею и Lize не было скучно. Третьи… Свело гортань, пришлось зажмуриться, сглотнуть. На одной такой работе Иван узнал кого-то вихрастого, чуть коренастого, с рассыпанными по лицу и голым плечам веснушками — граф удивительно похоже воспроизвел его детский облик, подписал нежно-абстрактно, но до крика узнаваемо: «Быстрое, крылатое, золотистое…». На другом рисунке, датированном еще раньше, был худой долговязый мальчик с шапкой одуванчиковых волос — Иван не мог подтвердить, но почти не сомневался: Петуховский. Оба «натурщика», кстати, сидели здесь, в этом кабинете, в креслах: поза Ивана была настороженной, точно он вот-вот подастся вперед; поза секретаря — спокойной; тот дремал, склонив набок голову так, что взгляду открывалась шея с россыпью родинок.
Одна мысль помогала сохранить хоть какое-то самообладание: понимание, что, конечно же, далеко не все с натуры. Если граф грязно воображал его, Ивана, мало ли о ком он фантазировал так же? Вряд ли он мог подступиться, например, кое к кому из маленьких Романовых, которые здесь тоже были, или к Танечке и Оле, которых изобразил абсолютно голыми, или к соседским детям… Немалая часть подшивки была наполнена фантазиями. Скотскими,