косвенно связав эти грязные деньги с германскими властями. В конце своей речи Милюков едко спросил: «Что это, глупость или измена?» Газеты, ухватившиеся за скандал, той же ночью подверглись цензуре и вышли с пропусками на первых полосах. Но, несмотря на это, речь Милюкова быстро стала известна, а ее копии расходились в провинции, положив, можно сказать, начало практике самиздата [Белова 2011:170]. Вскоре за ней последовало еще более революционное выступление В. А. Маклакова 3 (16) ноября. Милюков проявил осторожность, предположив, что правительство могло проявить глупость, а не совершить предательство, и ограничил свои призывы к действию отставкой ненавистного Штюрмера, но Маклаков пошел намного дальше. Это был, следует напомнить, тот самый осторожный представитель кадетов, который так остро писал о «трагической ситуации», в которой оказалась оппозиция, когда царь в 1915 году распустил Думу В то время, годом ранее, Маклаков утверждал, что попытка оппозиционеров управлять страной будет грозить опасностью. Теперь, в ноябре 1915 года, он считал, что стране угрожает деморализующая паника вследствие катастрофического управления. Каждый стоял перед выбором: верность царю или любовь к России. Совмещать одно с другим стало невозможно, ибо означало бы поклоняться одновременно Богу и маммоне. Речи «Глупость или измена» и «Бог или Маммона» произвели гальваническое воздействие на политиков Петрограда и переключили внимание современников и позднейших историков на «кризис элит», который усугубился убийством Распутина в ночь с 16 на 17 (29 на 30) декабря 1916 года и достиг кульминации в момент Февральской революции[385].
На фоне этих потрясений волна обвинительных актов в адрес империализма осталась незамеченной. Действительно, первую речь на первой сессии вновь собравшейся Думы 1 (14) ноября 1916 года произнес не Милюков, а Ян Гарусевич, один из немногих польских националистов, оставшихся в четвертой Думе. Гарусевич убеждал коллег не соглашаться на новый раздел польских земель, предложенный германским оккупационным режимом, и призывал сдержать обещание, данное в 1914 году великим князем Николаем Николаевичем, и воспользоваться властью России, установив независимое польское государство. Его возмущало «роковое молчание правительства» и беспокоило то, что это подтолкнет Польшу к Германии. Он настаивал, чтобы правительство и его коллеги работали над «объединением всех польских земель и восстановление свободной Польши»[386]. Депутаты от российских регионов вскоре подхватили его призыв, заявляя, что не могут игнорировать судьбу польского народа в эти тяжелые времена[387]. Со своей стороны, Керенский также высказался о позорной политике Штюрмера в отношении Польши, о ряде нарушенных обещаний, данных Финляндии, и о неспособности правительства поддержать малые народности. Что, вопрошал он, могут думать «массы армян, литовцев и украинцев», кроме того, что Российская империя по-прежнему является государством, которым управляет русский народ, русское правительство и русская нация?[388]
Несмотря на крайне малочисленное представительство нерусских областей в IV Думе, другие депутаты разделяли возмущение Гарусевича. Позднее в первый день сессии, задолго до речи Милюкова, меньшевик из Грузии Николай Чхеидзе задал резкие вопросы, относящиеся как к думским либералам, так и к правительству в целом: «Гг. надо же иметь гражданское мужество сказать, что за все это время над поляками издевались, и это издевательство, гг., поддерживали вы» [389]. Говоря об оскорблениях, которым подвергались в том числе русские рабочие и крестьяне, он предупредил, что «война в процессе своего развития выдвинула, гг., все элементы будущих столкновений, в сравнении с которыми, может быть, вот это самое злое и ужасное им покажется идиллией»[390]. На последующих сессиях Думы страсти разгорались все сильнее, и многим депутатам, в том числе Керенскому, воспретили доступ за нарушение внутреннего распорядка. Многие из этих попавших под санкции депутатов, например Чхеидзе и Чхенкели из Грузии, Дзюбинский из Сибири и Кейнис из Литвы, приехали с окраин империи.
Депутат-кадет Мамед Юсиф Джафаров (единственный мусульманин из Закавказья в IV Думе) первым связал вопросы управления империей, политические проблемы, связанные с некомпетентностью и недоброжелательством самодержавия, с восстанием в Центральной Азии. 3 (16) ноября Джафаров, говоря от имени мусульманской фракции, напомнил коллегам-депутатам, что ярчайшим примером полного краха «бюрократического механизма» стало неразумное и прискорбное решение мобилизовать инородцев на рытье окопов. Только государство, абсолютно незнакомое с реалиями на местах и общественным договором, существовавшим в тех регионах, могло пойти на столь неосторожный шаг. Это стало одной из многих причин, по которым необходимо было расширять политическую систему, чтобы в конце концов «сквозь кровавый туман военного ненастья» прозреть «светлую даль братской жизни народов». Все этнические меньшинства, включая мусульман, должны были получить право свободно жить собственной жизнью[391].
В самом конце этих бурных сессий Керенский и Джафаров представили свои отчеты о восстании в Центральной Азии. Керенский начал свое выступление с замечания о том, что восстание затронуло не только «отдаленные окраины», но и всколыхнуло разногласия «по всем вопросам государственной жизни в России»[392] среди депутатов. Затем он быстро перешел к вопросу законности указа. С учетом масштабов восстания, возможно, может показаться странным, что Керенский потратил немало времени на обсуждение мелких деталей юридического статуса указа о мобилизации инородцев на трудовые работы. Претензий он высказал немало: новые государственные повинности по закону не могли вводиться чрезвычайным указом; исключения военного времени из этого правила предположительно должны были ограничиваться прифронтовыми зонами; Министерство внутренних дел во втором пункте указа обещало выпустить инструкции по мобилизации, но так этого и не сделало, и так далее. По сути, однако, эти претензии к законности были в основном конституционными. Керенского обеспокоило необоснованное нарушение основных законов, которые он явно считал конституционным ограничением применительно к действиям царя и его бюрократического аппарата, даже если сам царь явно не рассматривал этих юридических вопросов перед тем, как издать указ.
Далее критика Керенского в отношении бюрократического аппарата коснулась конкретных областей, охваченных восстанием. «Ведь, господа, Туркестан и степные киргизские области, – утверждал он, – это не Тульская или Тамбовская губернии. На них нужно смотреть, как смотрят англичане или французы на свои колонии. Это огромный мир с своеобразным бытовым, экономическим и политическим содержанием»[393]. Неспособность метрополии учесть различия между Тулой и Тургаем означала, что политики допускали ошибки, действуя насильственно, вслепую и незаконным образом с крайне деструктивными результатами.
Причиной всего этого, что произошло в Туркестане, является исключительно центральная власть, объявившая и проведшая в жизнь беззаконный указ, беззаконным порядком, с нарушением всех элементарных требований закона и права[394].
Керенский не ограничился проблемой нарушения внутреннего законодательства, перейдя, как и следовало ожидать, к вопросам зверств и цивилизованности. Действия администрации, заявил он, привели к тому, что «наша культура бросалась в