Единственный путь на волю лежит через теологическую фантазию. Поэтому метапроект всей сегодняшней словесности состоит в том, чтобы надеть ненастоящую жизнь на такую метафизическую концепцию, которая позволит отличить видимое от сути. Здесь источник творчества и Пелевина, обдирающего мир до Пустоты, ставшей фамилией персонажа его лучшего романа “Чапаев и Пустота” (1996), и Сорокина, отказывающего миру не в существовании, а в благодати. Вдвоем эти Будда и Платон постсоветской культуры детально описывают метафизический пейзаж, который был бы, однако, неполным без другой ипостаси этой троицы – Татьяны Толстой.
Правда, самый яркий ее опус на эту тему еще не написан. Мы можем судить о нем лишь по отрывку, вернее – наброску романа “Архангел”. (Он напечатан в 1999 году в четвертом, и последнем, номере очень неплохого, но недолговечного бостонского журнала “Контрапункт”.)
Замысел Толстой на первый взгляд напоминает о лучшем рассказе Синявского “Пхенц”: приключение чуждого духа, вынужденного рядиться в обычную плоть. Но книга Толстой задумана с эпическим размахом – на роман, а не новеллу. Собственно, сама энергия, сам азарт этого намерения и позволяет видеть в наброске прообраз целого, урок на завтра.
Герой будущей книги Толстой – падший ангел. Наказанный за преступление, о котором ему не дано вспомнить, он обречен влачить свои дни, переходя из одной телесной темницы в другую. Это горизонтальное передвижение лишено смысла, ибо оно не приближает ангела к освобождению. Запертый в мясной клетке бессмертный дух мучается смутными – потому что невыразимыми – воспоминаниями о бестелесной жизни в высших сферах.
Чтобы выразить ужас своего героя перед постигшим его несчастьем, Толстая переворачивает тезис, обычно примиряющий человека с его долей. Считается, что мы можем судить о величии Творца по его творению. Толстая идет от противного: именно убожество земной жизни свидетельствует о неземном блаженстве. Изображая хождение по мукам своего ангела, Толстая живописует мытарства воплощенной души: “Колесо перемен вертелось, волоча его, намотанного на обод, по грязи и нищете окраины мира”.
Понятно, что для того, кто был на небе, вся земля его – окраина. И это значит, что горизонтальное перемещение, будь то прогресс, история или эволюция, есть хаотическое движение, расползание без цели, расширение без подъема.
Такая безысходность – расплата за грехопадение. Трактуя первородный грех, Толстая не останавливается на преступлении, только – на наказании. Оно состоит еще и в том, что надежду на избавление (то есть на развоплощение) бередят разбросанные в пространстве и времени намеки, проблески чистого духа, соблазняющие тонкую душу и не дающие ей успокоиться в тучном теле. Ловить эти знаки, читать их и путать – назначение человека на Земле, ведь в каждого из нас может вселиться архангел.
Из этого теологического опыта можно сделать общий вывод, столь же актуальный для новой русской словесности, сколько и для вечности.
Страдание неизбежно, ибо мы хотим больше, чем нам может дать мир. Таинственная неизбывность этого лишнего желания мешает примириться с пожизненным, но не вечным заключением. Вытерпеть его позволяет только мечта об освобождении, возможном лишь по ту сторону реального. Эта мечта – наш рок, придающий жизни смысл и делающий ее невыносимой.
Сорокин: кнут и пряник
Трудно не согласиться с тем, что в литературном процессе нашего поколения Сорокин играет ту же роль, что Солженицын для шестидесятников. Но если Солженицын воссоздавал прошлое, то Сорокин занят будущим. Один искал корни трагедии, другой ее предсказывает. Импульс, однако, один и тот же: правда. Для Солженицына “жить не по лжи” значило открыть то, что скрывали власти, Сорокин же хочет открыть то, что от нас прячет язык. И тут их пути навсегда расходятся, ибо Солженицын со временем говорил, а Сорокин его, время, слушает. Сорокин мыслит пластами и сочиняет циклами. Нащупав нерв эпохи, он не оставляет этот нерв в покое, пока тот не перестанет ныть. Поэтому, открыв “Днем опричника” самодержавную утопию, Сорокин испытывает свой сюжет в двух других жанрах – эпическом и драматическом.
“Сахарный Кремль” – сборник рассказов, объединенный не сюжетом, а языком. Гладкий, песенный, с присказками и припевами, ужимками и прибаутками, он легко течет из одних уст в другие, воссоздавая одинаково умилительную интонацию патриотической открытки или календаря с его официальным задором и русифицированной лексикой. Вместо того чтобы выключить компьютер, здесь “усыпляют умную машину”. Так сундучок с виртуальным оборудованием для допросов на Лубянке ласково называют “несмеяной”.
Собственно именно так – сладко! – и должен звучать роман с названием “Сахарный Кремль”. Расколотый на кусочки, он служит приманкой, на которую автор ловит своих персонажей. Твердый и сладкий “сахарный кремль” связывает в одну панораму пестрое соединение глав. Так Сорокин, следуя за своим любимым приемом, материализует центральную метафору: в ранней “Норме” это был кал, а теперь – сахар. С тех пор как Кремль сменил цвет с красного на белый, он всех кормит. Вернее – подкармливает.
Отстояв в длинной очереди, каждый может выбрать товар по вкусу, из двух – один: “…сухари с изюмом и без, сахар-песок и кусковой, крупа пшенная и гречневая, хлеб белый и черный”. За этот прейскурант и любовь, которой не мешает другой постоянный мотив – порка. У Сорокина все время кого-нибудь секут: детей, жен, заключенных. Но где кнут, там и пряник. И раз бьют, значит, любят.
Задав в “Дне опричника” параметры утопии, Сорокин вышивает на емких страницах книги отечественный кошмар с китайским акцентом. Как Свифт или Оруэлл, но скорее как братья Стругацкие, он смеется над знакомым и выдумывает фантастическое. Тут бродят “шерстяные оборванцы”, “мокрые наемники”, “технотроны беспощадные” и кокетливые дамы в “живородящих шубах”. И все это лишь оттеняет вневременную природу сорокинского вымысла. Спрессовав пять веков истории, он описывает действительность, опущенную в вечность. Органическая жизнь, отлившись в единственно возможную для себя форму, обречена длиться без конца. Но это только так кажется, потому что, как каркает автор, в 2028-м нефть кончится. И даже он не знает, что тогда будет.
Поэтому в своем новом опусе Сорокин возвращается из недалекого будущего в недалекое прошлое. “Занос” – это симметричный диптих с прологом, эпилогом и социальным подтекстом.
Первая часть – банальная до скуки картинка из современной жизни. Кухонный, застольный, застойный реализм, изображающий деградацию нищей богемы, ставшей богатой олигархией. Прежний быт – с утренней водкой, вчерашними щами, пастернаковскими стихами и вылепленным из торта динозавром с русским флажком, который заполз сюда, в компанию поздних шестидесятников, из аксеновского “Ожога”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});