Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давно пора воспеть Скобелева, — сказал Хрулев. — Негоже нам забывать национальных героев. Так ведь можно все самое ценное, самое национальное растерять по дороге. И останемся с одними выродками, формалистами, космополитами, фиглярами, дутыми гениями, разными Мейерхольдами, Эйзенштейнами, с этими перепевами западной цивилизации. Да что там за культура такая, что она выше восточной себя ставит?
— Что да, то да! — сказал туркменский поэт.
— Подобная мысль приходила мне в Средней Азии… — сказал Волошин.
— В Средней? — оживился туркменский поэт.
— Я тогда еще подумал — вот оно, варварская цивилизация, направленная на увеличение потребностей, ставит себя выше той, которая хочет эти потребности ограничить до минимума. Так почему она, эта новая цивилизация стяжания, ставит себя выше древней цивилизации, которая…
— Так-то оно так, — перебил Хрулев. — Но почему, извините, это пришло вам в голову в Средней Азии? Очень средняя Азия.
— Это было в Туркмении. В Геок-Тепе. Я увидел жалкие глинобитные стены этой столь прославленной крепости. Я вспомнил жалкие кремневые ружья, которыми были вооружены туркмены. И я подумал о «славе Скобелева», захватившего крепость и перебившего туркмен. Какая ирония в этих усилиях прогресса…
Хрулев сердито хмыкнул, повернулся и пошел прочь.
— Ладно, мне спать пора… — сказал он, уходя. — А с вашей ахинеи я долго не усну…
— Я тоже часто людям говорю, — сказал туркменский поэт. — Все есть на Востоке, все, что мне надо. Ведь не случайно какой сейчас самый крупный в мире писатель прозы?
— Какой? — спросил Волошин.
— Чингиз Айтматов! — восторженно сказал туркменский поэт. — Его перевели на французский, на английский язык, даже на колумбийский язык…
— Не читал… — Волошин смущенно пожал плечами. — Боюсь, я сильно отстал. И я вовсе не хотел бы навязывать вам свой вкус и свой опыт…
— Ну что вы, — сказал молодой туркменский поэт. — Вы человек интересный. Про вас даже сам Денисов с Субоцким вчера поспорили на пляже. Денисов сказал, что у вас много заблуждений, однако нам нужны такие грамотные работники литературы…
— А этот, как его, Субоцкий, он что сказал? — вяло поинтересовался Волошин.
— Черт-те что… — Туркменский поэт потупился.
Волошин понял, что разговор зашел в тупик, и попробовал начать все сначала.
— Понимаете… Я пришел к тому, что стал искать истину других цивилизаций. Однако начинать можно в Европе. Мы начинали именно так — динамит библиотек, сумасшедшие тромбы идей и учений, золотые ковчеги религий, отстоянный яд книг и музеев… А уже потом, познав европейскую культуру в первом источнике, отбросив все европейское и оставив одно человеческое, мы отправлялись искать истину в Индии, в Китае…
Туркменский поэт потеребил курчавую шевелюру.
— Знаете, как наш старшина в армии говорил?
— Нет, — сказал Волошин заинтересованно.
— Где уж нам уж выходить замуж, — сказал поэт с сильным туркменско-украинским акцентом.
— Вам? — сказал Волошин растерянно. — Замуж?
* * *Холодков сидел на терраске, увитой глициниями и туберозами, при свете маленькой лампочки. В открытую дверь комнаты было слышно, как мирно посапывал Аркаша. Перед сном он требовал новую песню, и Холодков, давно истощивший свой песенный репертуар, вдруг вспомнил есенинскую «желтую крапиву». Аркаша был совершенно счастлив и засыпал, мурлыча: «Все они убийцы или воры…» Засветив лампу на терраске, Холодков в пятый раз переделывал сценарий в соответствии с новыми замечаниями. Герой должен был теперь меняться не в результате физических страданий в пустыне, а в результате благотворного давления коллектива — так, во всяком случае, требовало заключение, присланное сценарной коллегией одной благожелательной среднеазиатской студии. К неприятному заключению студия прилагала очередные десять процентов гонорара (пополам с неизбежным соавтором) и обещание запустить картину (это еще пятьдесят процентов пополам с соавтором, которого Холодков ни разу не видел, а потом еще будут тиражные — гуляй, душа). Однако в самом заключении содержалось столько глупостей — просили почему-то перевести пустыню в город, сделать молодого героя постарше, а дядю его помоложе, женщину (этого-то он, впрочем, ожидал) невинной, а девочку совсем маленькой (и к тому же еще русской), — что даже неизбежность получения гонорара не могла развеселить сейчас Холодкова. Он уныло смотрел на дорожку, прислушиваясь к ночным шорохам: чей-то приглушенный смех, чьи-то нетвердые шаги. В просвете розовых кустов под фонарем появились миловидная курносая мамочка и молдавский прозаик Работяну. Они были навеселе и шли к воротам от коттеджа, в котором жил Работяну. «Бал окончен», — подумал Холодков. Он отметил про себя, что история эта его злит. Конечно, он был небрежен до крайности, к тому же он был при ребенке, не имел времени, и все-таки факт оставался фактом — курносенькая, полненькая мамочка, его секс-тип и его законная утеха хотя бы на два-три вечера, предпочла ему унылого провинциального прозаика Работяну. Как назло, Холодков никого не пригласил на сегодня: сиди теперь мучай опостылевший сценарий. Холодков решил отложить работу: воображение подсказало ему множество спасительных возможностей. За этот месяц, который еще остается до срока, руководство на студии могут опять полностью сменить. Новое руководство притащит собственных авторов, и тогда они только рады будут отвязаться от Холодкова. Может смениться также среднее или низшее звено в комитете, в Москве или на месте, и тогда появятся совершенно иные замечания: город попросят перенести в степь, молодого героя сделать еще моложе, дядю его постарше, а девочку пересадить в выпускной класс школы и сделать татаркой. Вот тогда он, Холодков, и будет (или не будет) переваливать дерьмо лопатой, а в эту чудесную ночь он лучше почитает Розанова. К черту Розанова! Холодков уже поверил ему в результате вчерашнего чтения, что обрезание благотворно, и согласен был на запоздалую операцию. Нет, нет. Он не будет сегодня читать Розанова. Он просто прогуляется по набережной — может, там… Впрочем, там уже не найдешь никого. Вот если бы мамочка с курносым носиком… Точно. Работяну уже, наверно, проводил ее и ушел описывать карательную экспедицию против ни в чем не повинных партизан (кошмарное время, кто спорит, однако при чем тут все-таки Работяну и его нынешние заботы), так что разморенная вином и несытая любовью мамочка (разве они бывают когда-нибудь сыты?), вероятно, будет даже рада — если только он сможет отыскать ее хибарку и так далее, — впрочем, попытка не пытка, отчего не попробовать. Холодков накрыл Аркашу, поцеловал его в лобик и пошел искать двор, где его пассия снимала одну из полсотни клетушек, сдаваемых предприимчивым коктебельским населением («Рубль койко-ночь, все так, но учтите, что в эту комнату я могла бы поставить и четыре койки — так что четыре рубля». — «Бог с вами, куда же?» — «А вон туда, вынесла бы тумбочку, у других ведь нет тумбочки, и, пожалуйста, влезет еще целая койка, а посреди можно еще…» — «Тут же проход…» — «Ну и что? Мы не за проход, а за койко-место деньги берем, а то не нравится — ищите». — «Нет, нет, что вы, очень нравится»). Двор, густо населенный койками, поделенный занавесками и перегородками, разномастно дышал, сопел, всхлипывал во сне. Холодков заглянул в распахнутую дверь клетушки, где ярко горел свет, и увидел там свой предмет. Она читала при ярком свете лампочки без абажура. Простыня накрывала ее только до пояса, и Холодков убедился, что она спит голая. Он встал в дверях и церемонно поклонился.
— А, это вы? — сказала она без удивления и враждебности, так, словно это был не ночной разбойный налет, а обычный визит вежливости.
— Что читаем? — спросил Холодков. Она покривилась. Холодков подошел ближе, отогнул переплет. Это была повесть Работяну «Партизанская доблесть».
— Ничего, — сказала она без энтузиазма. — Я узнала много нового…
Холодков запустил руку под простыню, погладил с внутренней стороны ее ногу.
— На меня эти штучки не действуют, — сказала она обиженно.
Поцелуй ее был мягким, прохладным, попахивал коньяком и цыпленком табака: все было, как ожидал Холодков, еще тогда, на пляже. Грудь была мягкой и полной — сосок затрепетал, напрягся под его рукой. Она тяжело задышала, однако вынула его руку из-под одеяла.
— На сегодня достаточно, — сказала она мягко.
— Адвентистка второго дня, — сказал Холодков и покосился на ребенка. Девочка спала на спине, под самой лампочкой, она могла в любую минуту открыть глаза.
— Ох уж эти писатели, всегда скажут что-нибудь непонятное, — сказала она.
Он гладил ее и думал о том, что вот оно, ощущение привычного, ожиданного, узнаваемого. И желание пробуждается вместе с этим опознанием, но вот пройдет, вероятно, еще несколько лет, и останется только это вот узнавание, постылый опыт, а желание уйдет, угаснет навсегда — как подготовить себя к этому, как встретить угасание без горечи?
- Дети Метро - Олег Красин - Современная проза
- Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу - Альфред Дёблин - Современная проза
- Долгая дорога домой - Сару Бриерли - Современная проза
- Путеводитель по стране сионских мудрецов - Игорь Губерман - Современная проза
- Живи, Мария! - Марина Красуля - Современная проза