как индюк, тетка. — Я ему посмеюсь!
Продолжая кричать, она врывается в кухню прямо к маме:
— Я знаю, чьих рук это дело! Не мудрено догадаться, кто завидует моим несчастным грошам, что я на ярмарках заработала. Не кто иной, как этот старый сыч, этот выжига жадный, скупердяй скаредный, эти глаза завидущие. Раз зимой я застала его под нашим окном. Могу побожиться, он подглядывал, не раскладываю ли я денежки на столе. Вот бы кипятком плеснуть ему прямо в глаза! На, получай по заслугам! Гляди сколько хочешь. Ох, меня чуть удар не хватил от злости!
Мама послушала ее, послушала, а потом ласково и говорит:
— Ладно тебе серчать, Марка. Совесть у тебя чиста, успокойся и берись за работу.
— Да разве тут до работы, душенька ты моя? — еще пуще кипятится тетка. — Ведь он готов человека обобрать до последнего, вспомни, как он зарился на твою землицу!
Мама наливала воду в бидон, собираясь мыть в бочке капусту. От удивления она застыла с горшком в руке и поглядела на тетку.
— Это ты про Ондруша? — спросила она.
— А про кого же, дорогая моя, про кого же еще? Он не только ко мне подбирается, но и к тебе. Мне грозится записками, а о тебе бог весть что болтает. Распускает по деревне слухи, будто тебе известно, куда русские подевались.
— Мне? — притворно удивилась мама.
— Тебе. Что и тебе, мол, известно. Не иначе, как на тебя беду хочет накликать. Должно быть, думает, что потом ему легче будет прибрать к рукам твою землицу. Уж если он на что позарится, то прощай — кошке игрушки, а мышке слезки.
— Пускай себе зарится да болтает, — повела плечом мама и вылила воду в бидон, — скоро война кончится.
Порубячиха с опаской огляделась, нет ли кого непрошеного в кухне, и, нагнувшись к маме, зашептала ей в ухо:
— Ничего не бойся. Тут коса на камень нашла. Пускай только попробует. Я-то о нем куда больше знаю. Однажды ночью застукала его, как он копал яму под домом, там слева, со стороны сада, где та кривуля яблонька стоит. Если бы только яму копали, а то ведь они туда денежки прятали. Полным-полнешенек железный горшок. Золотые наполовину с серебряными. Я собственными глазами видела, как они туда их ссыпали. Совесть меня не мучает, не думай. Ты, чертяка, под моими окнами караулишь, сказала я себе, ну погоди, и я тебя подстерегу. Оказалось, бог ко мне милостив. Я видела то, что не полагалось мне видеть. Полный горшок денежек под домом. Старый каркун трясется, как бы и у нас не случилось то, что в России.
Она отскочила от мамы, топнула об пол сапогом и погрозила пальцем:
— Пусть только потягается с нами, мы ему… А пока никому ни звука! Знай да помалкивай.
Я завозилась на пороге и обернулась к ним как раз тогда, когда мама сказала:
— Этот и впрямь поживился, ему война в помощь.
— Кому? — насторожившись, спросила я.
— Да это так, к слову пришлось, — быстро ответила мама и подхватила полный бидон, — пойдем-ка промоем капусту, пока еще не стемнело.
Тетка Порубячиха тоже собралась — нечего, мол, мешать нам. Повернулась, точно молодица, и припустилась из кухни.
Мама сунула мне в руки жестяную миску, и мы пошли в погреб. Она выбрала из бочки с капустой яблоки. Желтые, сочные, с приятной кислинкой, до чего хороши они были на вкус!
Мама тоже похвалила их:
— Чисто вино…
И нам, детям, сразу же вспомнился Федор. Всякий раз, когда мы ели эти яблоки, мы думали о нем. Он принес их в корзине от дедушки с бабушкой с холма, когда мы осенью рубили капусту и укладывали ее в кадку. И нам всегда виделись его синие-синие глаза, а братик каждый раз вытаскивал припрятанное в углу за шкафом деревянное кнутовище.
Весна заявляла о себе все смелее. От снега в деревне не осталось и следа. Он лежал еще только в складках на вершинах гор, но и там солнышко не щадило его. В долинах журчали ручьи, а над ними, на вербах, распевали птицы. В прибрежной топи распустилась ярко-желтая калужница. По склонам зеленела молодая трава. И в ней кое-где мелькали белые и голубые цветы.
По деревне тащился старьевщик рядом с тощей лошаденкой, впряженной в небольшую повозку. Быстро перебирая пальцами, он играл на дудочке.
Через каждые десять домов он останавливался и кричал:
— Старье берем! Старье берем!
Редко какая хозяйка выносила истрепанную одежку и меняла ее на жестяной горшок или фарфоровые чашки. Не было даже лишнего тряпья — в войну и оно сгодилось. Все шло в дело.
Старьевщик остановился перед корчмой и долго тянул на дудочке свою песню, стараясь привлечь внимание женщин.
Но вместо женщин у корчмы стали собираться русские и итальянские пленные. Все они были с сумками и узелками. Говорили, что пришел приказ от властей сгонять их из деревень. Все это делалось в спешке, люди едва успевали подать уходившим кусок хлеба на дорогу. Увозили их на поездах.
Прошел слух, что, верно, кончилась война, и только до деревень, затерянных в горах, еще не докатилось это известие. А некоторые поговаривали, что власти переселяют пленных из страха, как бы чего не вышло.
Дудочку старьевщика мы услышали в школе. Сначала нам показалось, что это отбивают полдень: у нас окончился последний урок и мы собирались домой. Дудочка — великая приманка для детей — звала нас на улицу. С веселым гомоном мы высыпали во двор, а оттуда взапуски на дорогу.
Там толпился народ. Тетка Мацухова, приложив палец к губам, велела нам помолчать. Рядом с ней стояла ее дочь Тера, она тоже делала нам какие-то знаки глазами. Мы притихли. В первую минуту нам подумалось, что кого-то хоронят. Мы увидели понурого Матько Феранца и барабанщика Шимо Яворку, тупо глядевшего перед собой. Дядя Данё Павков за руку прощался с пленными.
Недалеко от поворота через закрытое окно слышались рыдания, крики. Петраниха заперла двери, чтобы Юлиана не могла выйти к Франческо. Думала спастись хоть от