Светлана Александровна Сомова:
Это было раннее лето, вероятно, май 1944 года. Здание Союза писателей на Первомайской в Ташкенте. По коридору идет Ахматова в сером костюме и туфлях на низком каблуке. К ней подходит Гафур Гулям. Гафур Гулям был легендарной личностью… Узбеки называли его «Гафур удивительный». И красив он был красотой особенной, сумными, проницательными, какими-то мгновенными глазами и темно-смуглым лицом с бронзовой медали. Так вот, подходит Гафур к Ахматовой и говорит ей: «Вас зовут Анна, а по-узбекски «ана» — мать. Поедем со мной в кишлак на янги ер — новую землю, там завтра пускают первую воду на пустынные поля». Ахматова сделала отрицающий знак рукой, но Гафур взял эту руку за локоть: «Как мать, вы должны…» Она благодарно улыбнулась: «Но я не знаю по-узбекски. Как же?..» Гафур Гулям подозвал Сайду Зуннунову: «Вот вам переводчик, она будет помогать вам и все рассказывать». Ехали по летнему городу, сквозь пух цветущих тополей, по шоссе, окруженному молодыми ивами и поющими арыками, изредка сквозь эту свежесть как бы прорывалось сухое марево Голодной степи, которая веками не знала воды и только теперь, несмотря на все тяжести войны, кое-где начинала дышать влагой. Степное марево, приближаясь, опаляло щеки, как пламя из открытой печи.
А Гафур веселился (он всегда веселился и поражал), нараспев, очень музыкально, читал на фарси Омара Хайяма; Ахматова попросила перевести. Гафур прочел еще раз, а Сайда, строку за строкой, как подстрочник, переводила на русский, объясняя что-то по пути. Вдруг я заметила, что губы Анны Андреевны безмолвно шевелятся, Сайда заметила, замолчала, и Гафур, обернувшись, заметил и замолчал. Это было чудо — три поэта своей особой интуицией почувствовали поэтическую волну поэта четвертого. Она пошептала что-то и внезапно прочла вслух:
Если пьешь ты вино, только с умным дели его, друг.Иль с красавицей тюльпаноликой, стыдливою, друг.Много лучше не пей и грехов своих не открывай,Пей один, пей тайком эту чашу счастливую, друг.
Это было удивительным примером сотворчества, того, что я называю дружбой вдохновений. Ритмичная, прелестная по своей певучей пластике мелодия персидского рубай, русский с узбекским акцентом язык Сайды Зуннуновой и, наконец, мягкий, удлиненный по-восточному, на нежном русском языке перевод Ахматовой, точный по смыслу и с редифом, как было у Хайяма.
Эдуард Григорьевич Бабаев:
В тот вечер, когда Анна Ахматова уезжала из Ташкента, комната ее была полна провожающими. Абдулла Каххар, Хамид Алимджан, Владимир Липко, Алексей Федорович Козловский — все пришли проститься.
У ворот стояла машина, присланная из Союза писателей, которая должна была отвезти Анну Ахматову на аэродром. Она шла к машине, накинув плащ на руку. Было совсем темно. И, как это бывает весной в Ташкенте, пахло пылью, сиренью, грозой. Большие тучи наплывали на высокие тополя. Я приблизился к дверце машины и сказал:
— Прощайте, Анна Андреевна!
— До свидания! — ответила она. — Храни тебя Господь!
Я никогда не слыхал таких слов.
Яков Захарович Черняк:
Сказала очень нежно: «Здесь мы узнали простые и важные вещи. Как прекрасен звук льющейся воды и что древесная тень ничем не заменима… Все, о чем мы читали в восточной поэзии и не очень верили…»
«Поэма без героя»
Анна Андреевна Ахматова:
Определить, когда она начала звучать во мне, невозможно. То ли это случилось, когда я стояла с моим спутником на Невском (после генеральной репетиции «Маскарада» 25 февраля 1917 года), а конница лавой неслась по мостовой, то ли… когда я стояла уже без моего спутника на Литейном мосту, в <то время> когда его неожиданно развели среди бела дня (случай беспрецедентный), чтобы пропустить к Смольному миноносцы для поддержки большевиков (25 октября 1917 года). Как знать?! <…>
…Я сразу услышала и увидела ее всю — какая она сейчас (кроме войны, разумеется), но понадобилось двадцать лет, чтобы из первого наброска выросла вся поэма.
На месяцы, на годы она закрывалась герметически, я забывала ее, я не любила ее, я внутренне боролась с ней. Работа над ней (когда она подпускала меня к себе) напоминала проявление пластинки. Там уже все были. Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы (чем-то вроде Маяковского), и т. д. Характеры развивались, менялись, жизнь приводила новые действующие лица. Кто-то уходил. Борьба с читателем продолжалась все время. Помощь читателя (особенно в Ташкенте) тоже. Там мне казалось, что мы пишем ее все вместе.
Иногда она вся устремлялась в балет (два раза), и тогда ее было ничем не удержать. Я думала, что она там и останется навсегда. Я писала некое подобие балетного либретто, но потом она возвращалась и все шло по-старому. Первый росток (первый толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, это, конечно, запись Пушкина: «Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне…» Всеволод (Князев. — Сост.) был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу… что они навсегда слились для меня. Вторая картина, выхваченная прожектором памяти из мрака прошлого, это мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода (1913). «Это где-то у стены», — сказала Ольга, но найти не могли. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда.
Анатолий Генрихович Найман:
Ахматова начала писать Поэму в пятьдесят лет и писала до конца жизни. Во всех смыслах эта вещь занимала центральное место в ее творчестве, судьбе, биографии. Это была единственная ее цельная книга после пяти первых, т. е. после 1921 года, при этом не в одном ряду с ними, а их — как и все, что вообще написала Ахматова, включая самое Поэму, — покрывшая собою, включившая в себя.
Анна Андреевна Ахматова:
Я начала ее в Ленинграде (в мой самый урожайный 1940 год), продолжала в «Константинополе для бедных», который был для нее волшебной колыбелью, Ташкенте, потом в последний год войны опять в Фонтанном Доме, среди развалин моего города, в Москве и между сосенок Комарова. Рядом с ней, такой пестрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов) и тонущей в музыке, шел траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и редкие отдаленные удары похоронного звона. В Ташкенте у нее появилась еще одна попутчица — пьеса «Энума элиш» — одновременно шутовская и пророческая, от которой и пепла нет. Лирика ей не мешала, и она не вмешивалась в нее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});