Окороков, окончательно окоченевший, не выпуская из глаз края ледяного тороса, ползком вернулся к саням и снарядился: за спину закинул винтовку, на палку, подвернувшуюся под руку, намотал сухой бересты, проверил спички и, вытащив один револьвер из кобуры, тронулся к ледяной глыбе, к тому месту, из которого выбрался конь.
Когда подошел вплотную, почти носом упершись в сверкающий под солнцем лед, чуть припорошенный снегом, понял дивный секрет, сотворенный самой природой: застывший под морозами водопад, падавший с крутого, чуть нависшего выступа, образовал между льдом и каменной стеной узкий лаз — выше человеческого роста. Окороков пробрался по нему едва ли не до середины, и перед ним, после мудреного изгиба стены — в двух шагах стоять будешь и не догадаешься! — открылась округлая горловина в пещеру. Помедлил, набираясь духа, прислушался и шагнул в темноту. Сделал несколько шагов и снова прислушался. Тишина. Только хрустально струилась через протоки во льду вода, вырываясь затем на волю. Окороков достал спички, запалил бересту. Ярко вспыхнувший огонь разорвал темноту, бросил шатающиеся отблески на стены пещеры и на ее свод, изломанный острыми гранями, точно такими же, только перевернутыми вниз острием, какие были указаны на чертеже. «Вот тебе и лазня, вот тебе и баня, вот тебе и две вершины», — совершенно спокойно, не испытывая радости, подумал Окороков. Яснее ясного: чтобы проникнуть сюда под рушащимся сверху водопадом, надо было крепко вымокнуть. А зимой, когда водопад сковывало льдом, надо было еще умудриться и пролезть через узкий лаз…
Короткий, испуганный, стон заставил Окорокова шарахнуться к стене. Прижавшись к ребристому камню, положил, подальше от себя, палку с горящей берестой и сдвинулся в сторону, иначе, освещенный факелом, представлял бы собой хорошую мишень.
Стон повторился. Снова короткий, похожий на вскрик.
Окороков взвел курки револьверов и двинулся вперед. Глаза привыкли к темноте, за спиной качался зыбкий свет догорающей бересты, и ему удалось разглядеть в полутьме ничком свернувшегося человека. Быстро, наугад обшарил его: оружия не было, только угодил голыми пальцами в липкую густоту и сразу догадался, что это кровь.
Береста догорела, и неизвестного человека Окорокову пришлось вытаскивать из пещеры в полной темноте. Он безвольно обвисал в его руках и продолжал стонать, словно извещал, что еще жив и просит о помощи.
Выбравшись из пещеры, Окороков доволок его до кривых сосенок, уложил на сани и разглядел: из небольшой черной бородки проступало молодое, красивое лицо, белое, без единой кровинки, будто оно вырублено было из холодного камня. Но темные ресницы вздрагивали и показывали, что в теле еще теплится жизнь. Толстая штанина на правой ноге, подстывая, коробилась, насквозь пропитанная кровью. Окороков распорол ее — на бедре сочилась сквозная рана. Он ремнем перетянул ногу, чтобы остановить кровь, саму рану перемотал бинтом, который тоже был у него припасен, накрыл раненого теплой кошмой, также имевшейся в его хозяйстве, и глянул в сторону ледяных торосов. «Пожалуй, и хватит. Дальше соваться не следует. Баня, она и угарной бывает», — решив так, Окороков торопливо принялся запрягать своего коня, а вороного, сняв с него седло, привязал за повод к задку саней; огляделся — не осталось ли каких слишком заметных следов? — и щелкнул вожжами, не забывая оборачиваться на торосы. Но там было пусто.
«Кого же это я добыл?» — гадал Окороков, поторапливая коня.
Только в Белоярске узнал он, что привез из дальней своей поездки Василия Перегудова.
17
Трое долгих суток под неустанным доглядом белоярского доктора Гриднева обретался Перегудов в тяжелом полубреду, который мучил его после большой потери крови. Иногда, открывая глаза, он видел перед собой доктора и даже слышал, не различая слов, его голос — сердитый и торопливый, но сразу же и проваливался, как в яму, в странное видение: узкая проселочная дорога, бесконечно длинная, уходящая пологими зигзагами к самому горизонту, где гаснет, закатываясь за край земли, солнце; он идет по этой дороге и понимает, что до горизонта ему не дойти. Падает в отчаянии в теплую пыль, задыхается от нее и вырывается в явь. Снова видит доктора, слышит его голос, и снова тянется бесконечный проселок, а солнце никак не может исчезнуть за линией горизонта…
На четвертые сутки он увидел, что огненное светило не закатывается, а поднимается над землей, все выше, стремясь в зенит небесного свода, и вдруг лопнуло со стеклянным, рассыпающимся звоном, и сердитый голос отчетливо донесся до его слуха:
— Вот старый дурень, что же у тебя из рук-то все валится!
Доктор Гриднев, оказывается, разговаривал сам с собой и сам же себя ругал, что выронил стакан с чаем и тот, грохнувшись о половицу, разлетелся вдребезги.
В глазах у Перегудова прояснило, и он увидел, что лежит в маленькой комнатке с чисто выбеленными стенами, а посреди комнатки стоит пожилой человек с седыми обвислыми усами и покачивает головой, продолжая сердито ворчать:
— Старость, она, конечно, не в радость, но не до такой же степени, чтобы чай на штаны выливать!
Тут он перевел взгляд на Перегудова, встрепенулся и кинулся к кровати. Под подошвами его ботинок захрустело стеклянное крошево. Широкая и мягкая ладонь доктора легла на лоб Перегудову, и голосом, теперь уже совсем не сердитым, он спросил:
— Что, орелик, прилетел из дальних стран? Какие там дива видел?
— Дорогу видел, — тихим, едва шелестящим шепотом отозвался Перегудов, передохнул и добавил: — И солнце еще… Сначала оно закатывалось, а затем поднялось…
— Ну и ладно, — легко согласился доктор Гриднев, — пусть оно себе закатывается, пусть оно вздымается с утренней зарей, а мы теперь будем выздоравливать.
И он, ловко приподняв голову Перегудову, стал поить его противной микстурой, заставляя глотать ее не торопясь, мелкими глоточками. Напоив, заверил, что ничего страшного теперь уже нет и скоро его подопечный поднимется на ноги; правда, ходить на первых порах придется с помощью костылей. Перегудов, слушая его, хотел вспомнить, как он попал в эту маленькую, старательно выбеленную комнатку, но вспомнить ничего не мог и пытался лихорадочно уяснить: что о нем знают здесь, какая опасность ему грозит? Хотел спросить об этом у доктора, но тот закрыл ему рот ладонью и остановил:
— Бормотать, орелик, тебе рано. Вот оклемаешься — хоть заговорись. А пока молчи. И спи.
Оклемался Перегудов скоро; не прошло и недели, как он окончательно пришел в себя, окреп, стал присаживаться на кровати и ел все подряд, до блеска вычищая чашки кусочками хлеба. Сиделка, которая приносила еду, глядела на него и горестно вздыхала. Все попытки разговорить эту сиделку или доктора, выяснить: каким образом он здесь оказался? — закончились ничем. И сиделка, и доктор молчали, делая вид, что плохо слышат и даже не понимают — чего больной желает от них узнать.