от пренебрежения, Нина! А именно от большой любви к этим убогим! И я чувствую себя в упряжке как никогда! Все это очень серьезно. Потому что именно я создаю гармонию в этом сраном мире. Если хочешь, я несу людям новую религию. Религию для плебса. А такое дело, как ты понимаешь, святое и обсуждению не подлежит.
— Для плебса? — она будто испугалась чего-то, но в ее испуге все еще скользила улыбка, она осторожно проговорила: — Какая же это религия?
— Ну ты же мою газету не читаешь? — усмехнулся он.
— Нет, не читаю. Прости.
— И правильно делаешь! — Он было засмеялся. Замолчал и опять заговорил горячо: — А между тем, я заполняю вселенскую пустоту. Я даю плебеям то, что они кровно желают получить, я в новых четырех евангелиях утверждаю правоту их существования. Вот эти четыре евангелия. — Он поднял руку и выставил четыре пальца, они были немного согнуты, напряжены. Он говорил уже крайне раздражительно, морщась: — Четыре основополагающих плебейских инстинкта. Инстинкт самосохранения, инстинкт насыщения, инстинкт размножения и особый, четвертый, с которым связаны три предыдущих, инстинкт зависти. — Он по очереди другой рукой загнул все выставленные пальцы. — Четыре круга интересов черни! Инстинкт самосохранения воспеваем в евангелии о криминале и здоровье. Инстинкт насыщения в евангелии о финансах, кормежке и барахле. Инстинкт размножения в сексе и сексуальных патологиях. А вонючую мелкую зависть черни мы тешим тем, что поливаем грязью их же кумиров, их обосранных звезд. — Он стал скорее даже злораден, на его большом открытом лбу нарезались складки ожесточения. — Больше всего чернь обожает, когда поливаются грязью те, кто исторгся из ее же дерьма и поднялся к рампам… Так вот все остальное, — все, что вне этих четырех кругов, — для черни просто не имеющая никакого значения херня! — Он замолчал, расплылся в улыбке и почти тут же опять заговорил: — А ты думаешь, почему они поутру так разбирают мою газету? Именно за моей газетой — очередь! Тираж гигантский для нашего города!.. Потому что моя газета для них — новая библия, и все, чего они вожделеют, они в ней находят… Но самое главное, они находят в новой библии оправдание своей вонючей никчемной жизни… Открыл газету, а там есть все, чем они живы: от совета, где купить злоедренский дешевый майонез, до уроков секса, от совета, как без соседской вони помыть во дворе машину, до рекомендаций, как отсудить у тещи квартиру, а саму ее отправить в богадельню… И на десерт: на сколько сантиметров способна расставить ноги Алла и какой семиэтажный сарай построил себе Галкин… Я думаю, все это просто гениально, потому что все это очень точно!
Он вдруг успокоился, улыбаясь с оттенком превосходства, добавил:
— А ты думала, я равнодушная скотина, которой плевать на свой город, и только от цинизма и глумления я стряпаю желтую газетенку?.. Что ты, Нина! Мы рано или поздно построим хороший, правильно сбалансированный мир. Мы создадим новое общество, новую цивилизацию, без лицемерия, в которой будут жить три человеческие касты. А со временем они трансформируются в три человеческих вида, они даже генетически будут изолированы друг от друга, каждый будет знать свое место и не рыпаться со всякой там галиматьей. — Он опять выставил пальцы, приготовившись их загибать, но теперь только три. — Каста прорицателей, каста организаторов и собственно плебс, который во все времена был и впредь будет расходным материалом. Поверь, это будет общество, в котором каждый обретет свое счастье.
— А себя ты относишь, конечно, к прорицателям? — испуганно глядя на него, сказала она.
Он с ухмылкой пожал плечами:
— Понимаешь ли, Ниночка, я один из тех, кто генерирует идеи. Да, я прорицатель.
— А я, конечно, плебс?
— Ну какой ты плебс!.. Ты женщина. Красивая, милая, хрупкая женщина. А женщине во все эти игры лучше не играть.
— Я не верю ни одному твоему слову, — проговорила она. — Я же помню, как ты говорил… Я сейчас вспомню, дословно, — она прижмурилась, вспоминая, и проговорила: — «У тебя в руках масса возможностей, чтобы сделать свой город хотя бы чуточку красивее, а горожан счастливее».
— Я говорил такую требуху?
— Да, ты говорил!.. Я тогда начинала работать в газете, еще в вечерке, помнишь? Еще до рождения Ляльки. Мы же тогда все вместе работали. И так было здорово!.. И ты меня учил…
— Ну, мало ли чему я мог учить такую симпатяшку, чтобы только попытаться подкатить к ней!.. Город, люди, счастье… Требуха полнейшая!
— Я тебе не верю…
— Не веришь, не надо.
— Налей мне, пожалуйста, еще, — тихо и растерянно сказала она. Он услышал в ее голосе готовность заплакать.
— А может, и правда, я все вру, — снисходительно улыбаясь, проговорил он. — Да, я — пьяный… Правда, что-то я совсем пьяный.
* * *
Земский к вечеру, когда еще сумерки висели над городом, вышел на лестницу — не столько покурить, сколько желал собраться с мыслями, освежиться. Прислонился лбом к кирпичной стене.
«Ох, и лечу же я! Лечу!.. — проговорил или, может быть, только подумал он. — А потом как долбанусь!.. Вот будет смеху-то…»
Он минут пять жадно курил, но не находил успокоения. Бросил окурок под ноги, раздавил каблуком. Опираясь о растрескавшиеся перила, стал спускаться, погружаясь во мрак старой лестницы, едва попадая на скользкие полустертые каменные ступени. Внизу он скорее не увидел, а нащупал дверь, толкнул ее и прошел дальше, но не на улицу, а в небольшой узкий коридор с утрамбованным земляным полом и крохотным оконцем под потолком, немного удивился — не помнил он здесь никакого коридора, должен быть сразу выход на улицу. Но его разобрало любопытство, он дошел до конца коридора, открыл еще одну тяжелую из толстых старых досок дверь, оказался в маленьком квадратном помещении. И здесь было еще две двери — направо и налево. Он растерялся на секунду, но все-таки открыл дверь налево, такую ветхую, трухлявую, что, казалось, ткни посильнее и толстые изъеденные двухсотлетние доски рассыплются. Он уже не думал, ведет ли она на улицу или в следующее помещение. Низкая деревянная дверь заскрипела железными петлями. Земский остановился: маленькое полусферическое оконце с мутными стеклами освещало короткую крутую лестницу в подвал. Он спустился на десяток ступеней к низкому сводчатому входу в подполье. Из темноты тянуло прелью и сыростью. Он остановился и, чувствуя даже не усталость — опустошенность, достал еще одну сигаретку, закурил, присел на нижнюю ступень, не думая о том, что камень холоден и не стоило бы сидеть на нем.
Земля в подполье вспучилась, свод был низок и