Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если у безликой высшей силы, которую все по старинке именуют провидением, имеется какое-то человеческое качество, то это, без сомнения, чувство юмора. По иронии провидения драбкинский доклад на форуме посвящался социальной ответственности представителей крупного бизнеса перед «этими»; идея, в сущности, не новая — «разумный эгоизм»: если хочешь быть уверенным в завтрашнем дне, если хочешь, чтобы твои дети, внуки легитимно и бесстрашно пользовались плодами твоих трудов, будь любезен позаботиться об элементарной сытости «социальных низов». Мы, бизнес, — собирался он сказать, — вели себя по отношению к рабочей косточке чрезмерно и необоснованно высокомерно; мы требовали от них тех же качеств, которыми наделены мы сами, но предпринимательская оборотистость — это врожденный дар, а не такое качество, которое можно развить. Предприимчивость и трудолюбие — не одно и то же; глупо требовать от ста пятидесяти миллионов россиян поголовно научиться торговать на Форексе; кто-то должен, извините, и мусор убирать. Если школьный учитель русского языка круглосуточно будет менять евро на йены, то он через полгода позабудет, чем Онегин отличается от Ленского, а Тургенев от Толстого — вроде оба с бородой. Нет, конечно, Драбкин против всякой уравниловки и распределиловки. Но на его предприятиях каяедый сотрудник — от главного инженера до простого рабочего — получает в зарплате четверть прибавочной стоимости; других зарплат в драбкинском «Базеле» попросту нет. И это не потому, что он такой добрый и щедрый — как раз напротив, потому что умный и жадный. Отдавая четверть, он этим покупает неприкасаемость своих активов, целого. Дальше Драбкин договаривался до того, что он лично не против введения прогрессивного налога на сверхприбыли: это будет жест доброй воли, который примирит верхи с низами. Не надо лживой толерантности, не надо популистских мер — давайте добьемся элементарного взаимоуважения. Да, станем чуть беднее, но в долгосрочной перспективе выиграем: каждый рубль, потраченный на медицину и образование рабочих, через десять лет принесет нам сотни долларов.
Он это (нет, подумать только!) собирался там, на форуме сказать. И вот на тебе! Получи! Кровопийце и вору Драбкину — смерть! Нет, это не народ — наказание. Битый час будешь говорить разумные, внятные вещи о взаимном уважении, о взаимной выгоде, но у этих «только» три спинномозговых рефлекса, три лампочки, которые, зажегшись, вызывают у них повышенное слюноотделение, — «евреи», «жулики-хапуги», «трудовой народ». Ты из кожи лезешь вон, убеждаешь, но ворвется в цех, в казарму, даже в офицерский штаб очередной неандерталец в вечной ленинской кепке и с ущербным каменистым шариковским лобиком, прогорланит вечное «Даешь!», «Бей!», «Долой!», и они пойдут за ним, а не за тобой. Господи, сколько поколений же должно смениться, сколько мегатонн воды должны отшлифовать вот эту неподатливую гальку, чтобы из русского сознания навечно вымылась, исчезла эта мысль — что богатство может быть нажито лишь неправедным путем?
Когда объявили его выступление, он челноком сновал по коридору и ничего не слышал; ухо было прикрыто мобильником, голова занята дополнительной эмиссией на «Русском алюминии», которая должна была свести возможности мажоритарных акционеров предприятия к нулю и которую юридически обслуживали чрезвычайно ловкие ребята из компании «Инвеко».
Гриша только ступил на порог, только сделал десяток шагов по направлению к президиуму, как что-то лопнуло над головой, и Драбкин тут же был повержен на пол неотступной парочкой своих идеально вымуштрованных телохранителей; что-то тяжелое, живое навалилось сверху, широкая, мощная лапища плотно легла на мгновенно вспотевший Гришин затылок Может быть, его надпочечники и толкнули в кровь изрядную дозу адреналина, но субъективно страха он не испытал. Ни в первую секунду, ни тогда, когда подполковник Квасцов объявил о причине и цели визита. Вот этого пронзительно-острого ощущения собственной телесной малости и слабости не было, вот этого мгновенного леденящего удара отчаяния и бессилия, когда пять литров твоей крови стынут в жилах и сердце становится придушенным крысенком в чьей-то могучей горсти. Было только чувство унижения, стыда, обжигающей досады и обиды, что за ним, за Драбкиным, пришли вот эти скудоумные арманы с мотивацией, которая ничем не отличалась от побуждений пролетария с булыжником — весь мир насилья мы разрушим, кто был ничем, тот станет всем.
Это было как искать И Пына — рост ниже среднего, широкие скулы, раскосые глаза — среди сотен вьетнамцев и тысяч китайцев на каком-нибудь московском рынке. Это было как колоть сверхточным микроскопом грецкие орехи, как разрезать сверхсовременным лазером амбарный замок на проржавевшей двери для того, чтобы украсть из гаража три мешка картошки. О, эти контуженные на весь объем коробки, стоеросовые герои локальных конфликтов могли навести пушку «Т-90» на закопченный фасад Белого дома, могли выжить в Грозном, где на каждом чердаке прячется снайпер и фугасы рвутся, как петарды в новогоднюю ночь, но на точечный удар, на единственный выстрел по Грише — воплощению мирового зла арманы были гениально неспособны. Впрочем, если бы его, схватив за шкирку, выволокли в центр зала и принялись размеренно, с усердием дебила долбить тем самым пролетарским булыжником по голове, то он, конечно бы, тогда волей-неволей устрашился. Но, наверное, и в этом случае он последней вспышкой высшей нервной деятельности, за секунду до финального хруп-крапа думал бы только о нестерпимой глупости подобного конца.
Испугался он потом — не когда над головой послышались тяжелые шаги, не когда его охранники вскочили, но тогда, когда уже рвануло по-настоящему, всерьез. Когда смерть перестала быть сосредоточенной в невидимых автоматных дулах и обильно, широко разлилась в воздухе, перейдя в газообразное и жидкое состояния. Взрывной волной его защитников и нападавших отшвырнуло, сдуло в сторону; поднявшись, а вернее, встав на четвереньки, он разглядел сквозь дым и собственные стекла своего охранника, который, как дитя, сидел на пятой точке с искореженным и черным, словно обгоревший остов бронетранспортера, оглушительно безжизненным лицом; в кровоточащем ухе нелепо болтался обрывок профессионального наушника; второго охранника не было. Боль пронзила правую ладонь — это кто-то, пробегая мимо, наступил ему на руку; не прошло секунды, и по телу пустили электрический ток — это кто-то на полном ходу, словно конь, споткнулся о Драбкина и с проклятьем растянулся на полу, придавив Григория пудовыми коленями.
Это был тот парень, оператор, мускулистый, массивный, волоокий Артур. И вот тут-то Грише захотелось жить — довербально, досознательно, хлипким, тонкокостным, узкоплечим телом, которого обыкновенно он не ощущал, как никогда не ощущаешь собственных штанов и нижнего белья; захотелось желчным пузырем, селезенкой, почками, слепой кишкой, безусловной памятью вкусовых рецепторов о вкусе конфеты «батончик». Слепо цапнул за ногу вскочившего Артура — все равно что вздыбленного, заслонившего весь свет коня. Конь-Артур лягнул и помчался дальше; Драбкин встал; привыкший к раболепности окружающей физической среды (что такое эта самая среда? — перескок из мощного авто на крыльцо какого-нибудь офисного центра класса А, исполнительность обслуги, дружелюбно подогретая дорожка под ногами), заметался курицей, налетел опять на оператора-кентавра, «еб!.. да стой!., куда?., сгоришь, овца!..» услышал; ворот впился в шею, затрещал; Артур осадил его назад, потащил в обратном направлении, в самом деле, как козла на привязи.
Он доверился большому, сильному — одному из тех, кто лишен был драбкинских мозгов, сейчас никчемных, бесполезных, но зато сполна налит древнейшим воинским, звериным — назови, как хочешь — безошибочным инстинктом выживания, обладая сокрушительной пробивающей силой, неослабно-твердой волей, сложенной с умением находить лакуны в лавах обжигающего воздуха. Драбкин знал другой инстинкт, безгранично доверял великой хитрости — паразитарной сущности всего живого: он своим ничем не подкрепленным, чистым, голым желанием жить прилепился, присосался к чуждой воле; бычьим цепнем он уселся на вола; как овца — действительно — молился непрестанно об одном: только бы Артур его тащил, не отпустил, не бросил. И секунды, показалось, не прошло — его галстук — поводок вложился в лапищу другого мужика, не такого коня, как Артур, но такого же жаропрочного. Еще секунда — их стало шестеро. Он им не мешал — следовал, влекся; когда навстречу ударяла хаотичная волна людей, становился целым с жаропрочными; когда наваливались общей массой на закрытую, заклинившую дверь, тоже налегал, давил плечом; показалось даже пару раз, что его вот, драбкинский, нажим помог, оказался той последней единицей силы, что позволила сокрушить преграду; так ребенок в поезде, упираясь лбом в столешницу, верит, что его внутрикупейного усилия хватило, чтобы сдвинуть с места поезд. «Овца! А где овца? Вперед, вперед, овца!» — слышал Гриша, понимая, что это говорят о нем, его зовут, ему приказывают, и подчинялся со мгновенно пересыхавшими слезами чистейшей, искреннейшей в мире благодарности.
- Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий - Харуки Мураками - Современная проза
- Пасторальная симфония, или как я жил при немцах - Роман Кофман - Современная проза
- Собачья невеста - Еко Тавада - Современная проза