с красными флагами и солдатами на подножках. Преграждаю дорогу, останавливаю и прошу меня довезти до Думы; внутри пассажир в форме военного врача, быстро соглашается. Влезаю и сообщаю доктору, кто я, а он, оказывается, — вновь назначенный градоначальник, профессор Юревич[48] (и это наследник Грессера, Валя, Клейгельса)[49]. Он мне жалуется, что в его распоряжении нет никакой вооруженной силы. Обещаюсь попросить Паршина дать ему несколько рот.
В Думе две темы разговоров: движение Иванова с Георгиевским батальоном из Ставки и деятельность Совета солдатских и рабочих депутатов.
Поход Иванова особенного волнения не вызывает, ибо теперь с одним батальоном ничего не поделаешь, да по имеющимся сведениям и настроение-то в этом батальоне не ахти какое воинственное.
Зато Совет солдатских и рабочих депутатов становится неприятным для нас учреждением. Этих господ в первый день было 200–300, а теперь вдесятеро больше. Из их среды выделен небольшой совет…
Когда мы их спросили, кто их выбрал, они заявили, что «мы сами себя выбрали». Антагонизм к Комитету Государственной Думы и к нам очень силен; прислали к нам соглядатаев, которых мы дипломатически приняли в свое лоно.
Утром 1 марта кто-то начал говорить, что сегодня знаменательный день, что, быть может, его будут праздновать, как французы — день взятия Бастилии. Пальчинский ехидно заметил, что день взятия Бастилии был избран, как праздник, много лет спустя, и что, может быть, мы сейчас сами сидим в Бастилии. И, действительно, было довольно паршиво, когда на перроне Государственной Думы ораторы призывали толпу уничтожить буржуев, сиречь нас. Наконец, было достигнуто какое-то соглашение «постольку-поскольку», и наступило некоторое успокоение.
Говорят, будто у солдат-рабочих царило такое обалдение, что на голосовании вопроса о монархии и республике 210 из 230 солдатских депутатов голосовали за монархию и что вожаки решили подождать, пока почва не будет лучше подготовлена для борьбы. Если такой случай и был, то это просто доказывает, что у них сумятица была хуже нашей.
Приходит в комиссию какой-то молодой военный врач и заявляет, что у него есть верные сведения о наличности пулеметов где-то в Сенате[50] или Синоде[51], также контрреволюционной типографии где-то на Галерной. По его мнению, следует кексгольмцам[52] поручить обыскать все дома в этом районе. Воображаю, что кексгольмцы натворили бы у буржуев на Английской набережной. Поэтому предлагаю доктору поехать со мной, взяв юнкера Горгиджанова понятым. Берем предписание и едем. Сначала осматриваем Синод до чердаков включительно, к великому смущению смотрителя и сторожей. Ничего не находим. Переходим в Сенат; после самого здания переходим в типографию, где оказывается последний отпечатанный документ — это манифест о роспуске Думы; затем в архив. Внушаю кексгольмскому караульному начальнику особенно тщательно оберегать архив. Идем на Галерную, где осматриваем типографию близ Синода. Хозяин в ужасе, но ничего не оказывается интересного, кроме сводки, приготовленной из всех сведений Министерства иностранных дел, доказывающей, что вся Германия через несколько дней помрет с голода. Возвращаемся в Думу. Составляем протокол обысков и сдаем в комиссию. Инцидент исчерпан.
Из эпизодов этих дней особенно врезалось в памяти, как однажды ночью прибежала какая-то личность ко мне, сообщив, что Родзянко ожидает с минуты на минуту очень важную шифрованную телеграмму, а так как я специалист по шифровальным делам, то меня просят не отлучаться. Через некоторое время требуют меня вниз, в помещение Комитета. Родзянко меня спрашивает, могу ли я расшифровать телеграмму. Отвечаю, что шифры в Главном управлении Генерального штаба, что я могу слетать туда с телеграммой и быстро вернуться. Родзянко говорит: «Я поеду с Вами; подождите» — и уходит в другую комнату. Хватаю телефон, вызываю Главное управление Генерального штаба, прошу дежурного офицера разбудить и достать шифровальщиков, объяснив, в чем дело. Жду, наблюдаю калейдоскоп; знакомлюсь с Карауловым. Наконец, около 3 часов ночи выходит Родзянко с незнакомой личностью. Вылезаем на боковой подъезд, с трудом отыскиваем автомобиль Родзянко и едем.
Из разговоров по дороге помню, что Родзянко сообщает, что по его приказанию убран из Екатерининского зала портрет Царя, чтобы его не испакостили. Подъезжаем к подъезду начальника Генерального штаба. Дежурный офицер забыл предупредить швейцара. Достаю дворника; залезаю во двор и, после некоторого барабанения по окну его спальни, бужу чернобородого швейцара. Он открывает, и я тащу Родзянко по всем закоулкам в шифровальное отделение. Тут все на местах. Берем ключ Военного министерства; ничего не выходит, а между тем телеграмма штабная, и ясно, что никакой другой ключ пробовать не стоит. Все в недоумении. Меня вдруг осеняет мысль: рекомендую попробовать предыдущий номер того же ключа. Шифровальщики ехидно замечают: «Но ведь этот номер отменен в сентябре». — «Знаю, но я помню, что на фронте обалделые старшие адъютанты иногда жарили еще этим ключом в январе». Выкапывают старый, отмененный в сентябре ключ и, снисходя к моему безумию, начинают разбирать. Сразу выходит слово «Государь». Я торжествую. Родзянко засыпает на стуле, перетаскиваю его на диван, покрываю какой-то шинелью и обещаю разбудить, когда телеграмма будет разобрана. Через полчаса текст готов. Насколько помню: «Государь согласен отречься в пользу Михаила Александровича с назначением Николая Николаевича Главнокомандующим. Манифест заготовляется».
Бужу Родзянко. Он, прочтя телеграмму, заявляет: «Это неприемлемо», а затем спрашивает, где прямой провод со Ставкой и Северным фронтом; говорю, что в другом конце здания, в Главном штабе. Родзянко сначала подходит к телефону поговорить с «коллегами», а я внушаю шифровальщикам необходимость держать язык за зубами. Затем шествуем на прямой провод. Пять часов утра. Родзянко требует Ставку и Северный фронт. Где-то заминка, кто-то не хочет соединять. Родзянко кричит: «Скажите им, что я председатель Государственной Думы и что я им покажу, — под арест посажу». Наконец разговор налаживается, у меня слипаются глаза. Ухожу в соседнюю комнату, где нахожу чай и черный хлеб с маслом, а затем засыпаю на стуле. Просыпаюсь. Разговор кончен; выходим, садимся в автомобиль и едем обратно в Думу. 8 часов 20 минут утра.
Иду в Военную комиссию. Через некоторое время появляется Потапов и сообщает мне, что Родзянко поехал к Михаилу Александровичу уговаривать его тоже отречься. Вдруг кто-то влетает с известием, что Гучков арестован толпой на Варшавском вокзале. Бросаюсь к Паршину, который сейчас же по телефону вызывает Измайловские казармы и посылает две роты бегом спасать военного министра. Оказывается, Гучков, вернувшись с манифестом отречения, прочел его толпе на вокзале; получился неожиданный эффект, — решили, что он контрреволюционер, ибо после одного Царя посадил другого, и вместо восторга получилось негодование.
Днем забегаю домой, а часа в четыре направляюсь в Главное управление Генерального штаба с шифрованными телеграммами. Вижу у подъезда Главного штаба автомобиль, спрашиваю, чей. Оказывается, Энгельгардта. Швейцар сообщает, что он на прямом проводе. Иду туда. Энгельгардт