в солидности, а в убеждении. Надо дойти до сердца».
«Они – фашисты. У них нет сердца».
«Тот, кто перебежит, – он уже не фашист».
…Не умею я говорить солидно. Солидно и веско говорят в Мурманске. Они – молодцы… Но задача у них солидная, требующая отличного, наилучшего произношения. Их трансляция обращена к Берлину… А свои передачи мы обратим к переднему краю. Из рупора. Или же по специальной радиоустановке, которой немцам не выключить и не заглушить. И слушать меня, по-видимому, сможет только небольшая группа солдат.
Я представляю себе, как эти вражеские солдаты хлебают из котелков суп, как приходят в отчаяние и принимают немедленное решение – перебежать на советскую сторону… И бегут.
– Сдавайтесь! Сдавайтесь!.. Сдавайтесь! Что вы мешкаете? Сдавайтесь!
Если бы я могла поглядеть на себя со стороны, мне бы, может, стало очень смешно: одна рука опирается о письменный стол, другая – прижата к сердцу. Но я пытаюсь не думать об этом.
– Немецкие солдаты! Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно! Жизнь – это жизнь, Пикассо и Рембрандт… А «маленькие голландцы»[2]? А любовь? А вёсны? А Гейне и вся ваша замечательная поэзия? Смерть уродлива. Смерть на чужой стороне, без цели!
Я ору. Я отрабатываю дифтонги. Я смягчаю «р» в слове «Гитлер»… Я очень стараюсь… Ведь по голосу нельзя догадаться, какого роста человек и сколько ему минуло лет.
В окошко нашей рабочей комнаты тихонько глядятся горы – дальняя цепь белых гор. Они сливаются с белёсым небом. Краски нежны, как будто размыты. Даже солнце и то неяркое. Оно провисает вверху, как огненный шар без нимба. Ком ярчайшего света, словно бы пойманного в сеть рыбаками. Лишь там становятся ослепительными лучи, где ударяют с маху в поверхность снега. Упадут на снег – снег заблещет так, что глаза слепит… Картина японского мастера, создавшего огромное, словно размытое, до тонкостей прорисованное панно. Японский пейзаж. Не наш. Не Россия – так все вокруг непривычно, нежно и холодно. Мне не представить себе великой шири войны, всех масштабов ее, как не понять, что значит смерть… Умрет когда-нибудь кто угодно, только не я. Передо мной, военным человеком, матросом, – задачи малые: сегодня в два часа дня моя очередь чистить на камбузе картошку, а еще я должна научиться выговаривать, как берлинская немка, «р», и еще я должна совершенно бегло читать листовки. Любую листовку, которую может дать мне начальник во время трансляции. Война не только храбрость и подвиги. Война – это труд, труд, труд. Уж это я знаю, хотя никогда об этом не думаю… Еще целых четверть часа я могу орать, прикладывая руку к сердцу и уговаривая противоположную стену в цветочках сдаться, чтобы сберечь свою молодую жизнь… Скоро придут начальник и лейтенант Ситников.
– Здравствуйте, Великанова, – говорит, входя, капитан Озеровский, начальник отдела. – Можете сесть, Великанова. – Он, кажется, воображает, что я у него так сильно дисциплинирована, что ждала его стоя. – Ну?.. Как дела?.. Как прошло дежурство на камбузе?
Наш маленький капитан самый добрый и самый рассеянный на свете человек. До войны, несмотря на молодость, он успел защитить какую-то диссертацию по турецкой литературе.
«Приехал я к матери и говорю: „Мама, я кандидат наук“. А она: „Да когда же ты, мой сердешный, станешь членом науки? Все бьешься, бьешься, мытарь ты мой…“ Вот так, Великанова!»
Два раза он отдавал мне часть офицерского своего пайка – печенье и масло.
«Такие вещи не для мужчин, – говорит Озеровский. – Они для детей и женщин».
«Но при чем здесь я? По-моему, я – матрос».
«Как хотите, но, между прочим, печенье ваше».
Нашему старшине-радисту маленький капитан отдавал свои папиросы: он сам не курил, не пил.
Смешной он, наш маленький капитан: светловолосый, чуть не до седины, белёс, как крестьянские дети. Голубые глаза его почти не видны. Они в большущих толстых очках. А нос – кнопкой. Когда он о чем-нибудь говорит с увлечением и жаром, нос у него раздувается. Ноздри так и ходят, так и трепещут. Не какой-нибудь, а говорящий нос у нашего маленького начальника.
– Я бы отдал свою диссертацию за арию из оперетты «Сильва». (Он поклонник театра. Особенно оперетты.) Ясно вам, Великанова?
– Так точно. Ясно.
– А кстати, что это вы соорудили на голове? Трубочки, что ли, без заварного крема?
– Это я… это мы… для того…
– Не перечьте мне, Великанова… Размочите сейчас же этот дьявольский перманент.
– Я сбрею волосы! Достану синильную кислоту и окуну голову.
– Не перечьте! Довольно сенсаций! Скажут, что вас обрили наголо на гауптвахте. Честь для отдела, не так ли?..
Почему вокруг вас все девушки как подобает девушкам, а вы – в обличье папуаса? Великанова!.. Проверьте листовки, организуйте отправку. Ясно?.. И по вечерам, вместо того чтоб кудли крутить, могли бы несколько позаниматься с наборщиками, помочь им кое-как овладеть шрифтами… А кстати, слышали сверхмощную новость? Мурманску сдался вражеский транспорт. Прибыл с нашей листовкой. Листовка была в руках у кого-то из старшего офицерства… Вот так, в таком духе, как говорится. Погодите-ка… Между прочим, имейте в виду: я все вижу через ученые окуляры. Чтоб листовки нынче же были на почте. Ясно? А кудли тщательно прикройте беретом… Если ясно, то действуйте.
– Ясно, – коротко, по-военному, отвечаю я. Надеваю шинель, напяливаю берет и спускаюсь вниз.