Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петербург
Детство закончилось в августе 1849-го. Петр Алексеевич отдавал своих детей в учение, и семья отправилась в Петербург. Вглядываться в это событие также непросто, как и в ранние годы Мусоргского. Вероятно, сначала были несколько таинственные для детского сознания разговоры родителей. Потом — сама новость: готовиться к переезду. Долгие сборы, хлопоты, тревоги взрослых и томительное ожидание детей. Они должны были услышать что-то замечательное о Петербурге: вряд ли мальчишкам рассказывали о той «изнанке», которая сопровождает жизнь в любой столице. День отъезда тоже теряется в дымке времен: собрались ли в начале месяца, чтобы успеть обжиться в Петербурге, или отложили отъезд на конец, чтобы мальчики уж сразу начали свою новую жизнь с учебы. Вряд ли у них были средства, чтобы тратиться на перекладных; по всей видимости, ехали на своих лошадях, тряслись по российским дорогам не один день, останавливаясь на постоялых дворах. То, что Модест уже не раз ездил на лошадях в гости, в том нет никаких сомнений. Но знал ли он дальние расстояния? Знал ли, к своим десяти годам, путь хотя бы до Торопца? Но даже если такие поездки и были ему знакомы, то все же дорога до Петербурга была дольше, а значит — должна была запасть в его сознание. Да и сама столица должна была сразу произвести впечатление.
Уже издали они могли разглядеть купола Троицкого собора. Затем Петербург их встречал массивной колоннадой Московских ворот, видом Царскосельской железной дороги и близлежащими низенькими постройками предместья. Величие и запустение были рядом, хотя именно величие блистательной северной столицы и должно было в первую очередь поразить глаз деревенского отрока.
Петербург 1849-го. На Аничковом мосту еще шла установка конных групп скульптора П. А. Клодта. Уже достроен Исаакиевский собор, но внутри идет отделка. Центр города, куда вписывался и Медный всадник, и Адмиралтейство, и длинная набережная, и Зимний, и Невский проспект с размашистым Казанским собором, и многочисленные каналы и реки, и витые чугунные решетки, — приобрел уже «царственный» вид. Город мог поразить. И мог испугать — и населенностью, и своим безразличием.
На исходе XIX века поэт Иван Коневской в письме другу начертает почти символический портрет Невской столицы:
«…В то время, как Москва и германо-романские средневековые города свиваются как гнездо, внутри их чувствуются живые недра, взрастившие и питающие их, обаятельные затаенными завитками и уголками своих закоулков, Питер весь сквозной, с его прямыми улицами, проходящими чуть не из одного конца города в другой; внутри его тщетно ищешь центра, сердцевины, в котором сгущались бы соки жизни, внутри — зияющая пустота, истощение».
Это чувство испытывали жители столицы так же, как и ее временные посетители. Испытывали и в начале XIX века, и в середине, и в конце, и в начале века XX. Более того, восприятие «величественной пустынности» отягощалось близким болотным тлением, его «заразным дыханием», и усиливалось еще одним мрачноватым ощущением. Тот же Коневской скажет и об этом:
«Именно вспомнив судьбу многих лиц Достоевского, заброшенных на эту почву и в эту атмосферу, беги ее ужаса. Ужиться там способны только полузвери — биржевые, банковые, промышленные дельцы, солдаты и прочий одичалый сброд, далее — получерви — приказные, подьячие, мелкие литераторы и ученые, и, наконец, полубоги, которые все озаряют, как Пушкин. „Этот омут хорош для людей, расставляющих ближнему сети“ — и „люблю твой строгий, стройный вид“… Но вдохновенные, занимающие среднее положение между полубогами и получервями, чахнут и гибнут в этом смраде»[7].
Из этого ощущения родился «Медный всадник» Пушкина, где гордое «Петра творенье» предстает в двух своих обличьях — блистательной столицы и города, несущего гибель маленькому человеку. Из того же чувства родится Петербург Гоголя — жуткий, сумеречный город, где одни сходят с ума, с других сдирают на улице шинель и фантастический призрак бывшего маленького человека начинает пугать высокопоставленных чиновников. И мерцающий свет Петербурга Достоевского — тоже отсюда, где одна болезненная греза героя может показаться чуть ли не реальностью: «А что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?»
Потом появятся подобные образы мучительного города у Александра Блока, Иннокентия Анненского, Андрея Белого, Дмитрия Мережковского…
И все же воздух Петербурга 1849 года — особенно мрачен. Европа приходила в себя, остывала от только что пережитой революции. В 1849-м она будет хоронить Шопена, услышит реквием Антона Брукнера, с воодушевлением примет оперу «Пророк» одного из самых популярных композиторов Франции Джакомо Мейербера[8], закончит возведение Дрезденской галереи.
В России — все иначе: революционных потрясений не было, но в политической жизни огромной страны воздух темнеет. То, что происходит в Петербурге, навеяно ужасом от недавних европейских событий. Не случайно русская армия под командованием И. Ф. Паскевича двинется в Венгрию, чтобы помогать австрийцам давить любые волнения. В самой же Невской столице запахло политическим сыском…
Когда мальчик Мусоргский, вместе с родителями, с братом, будет ходить по петербургским улицам, в воздухе будут бродить туманные истории о революционерах, о каком-то заговоре, выявленном совсем недавно.
* * *…Кружок молодых людей, что собирался на квартире М. В. Буташевича-Петрашевского, вряд ли можно было назвать «радикальным». Здесь, разумеется, были и те, кто мечтал о политических изменениях. Но большая часть — офицеры, литераторы, журналисты, учителя — были люди умеренные. Говорили о литературе, о свободе печати, при этом вели себя весьма смирно. Аресты прошли еще в конце апреля, ночью. Когда по городу поползли первые слухи, «злоумышленники» уже сидели в казематах, ожидая своей участи. Потому и сами разговоры о новых «крамольниках» (после выступления декабристов прошло почти четверть века!) не могли не быть несколько фантастическими.
Был среди этих интеллектуальных бунтарей и молодой, не так давно ставший весьма известным писатель Достоевский. Ныне он сидел в крепости. Временами ему казалось, что его камера — корабельная каюта, что он плывет в неизвестность, что пол то подымается, то опускается под его ногами. Его водили на допросы к следователю. Иногда выводили на прогулку. В маленьком тюремном садике он сосчитал все деревца, припоминая потом каждое из семнадцати.
Казематный свой досуг Достоевский посвятил писанию. Сыроватая, темная камера. Тревожное ожидание будущего. А на бумагу ложатся строки, где оживает совсем другой мир.
«Маленький герой» — мальчик, которому еще нет одиннадцати. Тайно влюбленный в молодую даму. И ради нее готовый на самые отчаянные жертвы.
Мусоргский с Достоевским почти не будет знаком. Встречаться они будут случайно и редко. Но тайные нити судеб земных будут сводить их жизни иным образом. Судьба, мелькнувшая в ясной и солнечной повести Достоевского, еще ждет маленького Модеста.
В Петербурге живут дальние родственники их семьи — Опочинины. Нет никаких свидетельств о встрече с ними в 1849-м. Позже Мусоргские будут с родственниками видеться, и не раз. Встретились ли они тогда, в год приезда? Шестеро братьев и сестра. Двое — Александр Петрович и Владимир Петрович Опочинины — певцы-любители «с басом», выступали в любительских концертах. Надежда Петровна — одно из самых загадочных имен в биографии Мусоргского.
Ему, как и «маленькому герою», еще нет одиннадцати. Ей, как и Достоевскому, двадцать восемь. Когда пробежит между ними иная, «взрослая» искорка, он будет юношей. Она уже, возможно с грустью, будет поглядывать иногда на себя в зеркало. Разница в возрасте — столь же катастрофическая.
…22 декабря, незадолго до Рождества, петрашевцев выведут на площадь. Эшафот, смертный приговор, священник, целование креста. Потом к трем столбам «для расстреляния» подведут первых, наденут смертные белые балахоны… Дадут отбой. Прочтут слова помилования и новый приговор. Впереди у многих были годы каторги и солдатчины.
Модинька Мусоргский, «маленький герой», вряд ли мог тогда видеть этот эшафот, сопереживать несчастным арестантам. Но чуткая его душа не могла — при слухах о страшном событии — не вздрогнуть, не откликнуться если не на казнь, то хотя бы на самое «петербургское время», которое в его жизни начиналось с тревожных колебаний в воздухе Невской столицы.
* * *Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров — сюда Петр Алексеевич хотел определить своих детей. Сам он волею судеб был человек гражданский — родился незаконнорожденным, и военная карьера, давно ставшая традицией в семье Мусоргских, была для него закрыта. Хотелось, чтобы жизнь детей складывалась ровно, спокойно, «традиционно». Ради этого стоило жертвовать многим. Кажется, отец денег для сыновей не жалел. Чтобы поступать в военное учебное заведение, ребенок должен был достичь тринадцатилетнего возраста. Старшему, Филарету, не хватало нескольких месяцев. Нужно было пока приискать другое учебное заведение.
- Тигр в гитаре - Олег Феофанов - Музыка, музыканты
- «Король и Шут»: ангелы панка - Евгения Либабова - Музыка, музыканты
- Глинка. Жизнь в эпохе. Эпоха в жизни - Екатерина Владимировна Лобанкова - Биографии и Мемуары / Музыка, музыканты
- Мой муж Джон - Синтия Леннон - Музыка, музыканты
- Когда можно аплодировать? Путеводитель для любителей классической музыки - Дэниел Хоуп - Музыка, музыканты