Вечерело. Брюхо неба разбухло чёрными, слегка колеблющимися облаками. Из леса, цепляясь за сучья и оставляя на них изодранные лохмотья, тяжело ползла на курганы мгла. С Новагородской стороны зашаркал по земле мокрыми лапами промозглый ветер, с неожиданным воем взвился и распорол брюшину неба. На мгновение сверкнула серебряная пыль Ерусалим-дороги[24] и снова задёрнулась чёрным пологом. В приникшей траве о чём-то тревожно и быстро зашушукались частые капли дождя. Редкие кусты при дороге обмякли, поникли беспомощно и стали похожи на отшельников, творящих в сырой и тесной пещере бесконечные моления свои.
У починка Васька отстал от товарищей и ощупью пробрался в сарайчик.
Вздремнувшая Клаша испуганно очнулась от прикосновения холопьей руки.
— Ты, никак?
И, услышав знакомый шёпот, с облегчением перекрестилась.
— Со сна почудилось — домовой соломкой плечо лехтает моё.
Выводков по-кошачьи ткнулся и мягко провёл головой по её шее.
— Вечеряла, Кланя?
Девушка сердито фыркнула и отодвинулась.
— С кем гулял, того и пытай.
Горделивою радостью охватили сердце холопя неприветливые слова.
— Выходит, не любы тебе поздние гулянки мои? — и порывистым движением привлёк её к себе.
— Уйди ты, не займай.
Она зарылась головой в солому и смолкла.
Выводков приложился губами к тёплому плечику. Клаша не двигалась. Раздражение её уже улеглось, сменяясь неожиданно охватывающей всё существо истомною слабостью.
— Да не с девками яз гулял, а с иными протчими сдожидался боярской воли в слободу идти за прокормом.
Залихватски присвистнув, он до боли сжал покорно поддающуюся прохладную руку.
— Обойди меня леший в лесу, ежели не сдобуду для сизокрылой моей молочка да и жиру бараньего на похлёбку!
Лицо девушки ожило в мягкой улыбке. Насевшие было сомнения растаяли, как на утреннем солнце туман.
— Ничего мне не надобно… Токмо бы…
Клаша стыдливо примолкла, но тут же закончила торопливо:
— Токмо бы ты в здравии домой обернулся.
Рубленник поцеловал её в щёку и встал.
— Прощай. Не отстать бы от наших.
Он приложил руку к груди и тряхнул головою.
— Ежели б ведомо было тебе, Кланюшка, колико ношу яз в сердце своём к тебе…
И, не договорив, побежал из сарая вдогон толпе, крадущейся в кромешном мраке к слободе.
Холопи остановились у заставы для короткого отдыха.
Дождь прошёл, но тьма, окутанная могильною тишиной, казалась ещё плотнее и непрогляднее. Напряжённый слух не улавливал ни единого шороха жизни. Не тревожили даже шаги дозорных стрельцов, укрывшихся в вежах[25] от непогоды.
Первым поднялся Неупокой.
— Абие и починать! — объявил он решительно и разбил людишек на три отряда. — Како станем посереду и краям, тако свистом первую весть возвестим. А по второму свисту жги, не мешкая!
Промокшие насквозь холопи послушно поползли в разные стороны.
Короткий свист прорезал насторожённую мглу.
Сбившиеся в кучку стрельцы мирно дремали в веже. Один из них лениво встал, но, выглянув на улицу, вернулся поспешно к товарищам. Зябко поёживаясь от пронизывающей сырости, он нахлобучил на глаза шапку и сочно зевнул.
— А? Кличут, никак? — сквозь сон промычал сосед в тотчас же стих.
Чёрными призраками неслышно сновали холопи, ощупью добывая солому.
Неупокой переждал немного и дважды оглушительно свистнул.
Стрельцы вскочили и, толкая друг друга, выбежали из вежи.
Но предупредить пожар уже было поздно. В разных концах слободы, низко над землёй, поползли зловещие алые змейки. Они вытягивались истомно, набухали, прыгали игриво всё выше и дальше, переплетаясь чудовищными живыми жгутами. Соломенные крыши смачно запыхтели искрящимися трубками, высоко выплёвывая в небо клубы чёрного дыма.
— Горим!
Отчаянными криками, воплями детей, голосистыми бабьими причитаниями загомонила слобода.
В диком страхе метались по улице, точно загнанные в ловушку звери, теряющие рассудок люди.
С улюлюканьем, свистом и гоготаньем бросились холопи в охваченные полымем избы.
* * *
Нагруженные слободским добром, людишки боярские возвращались лесом домой. Васька отказался от своей доли полотна, кож, полуобгоревшей утвари и одежды, поменяв это добро на огромного барана, мушерму молока и пышную ковригу ржаного медвяно пропахнувшего хлеба.
Ночную темь то и дело рвали сухие выстрелы и песни стрел. Но в лес стрельцы не решались идти.
В ближайшую губу скакал с донесением ратник.
В глухой чаще головной отряд холопей, под воеводством Неупокоя, расположился на пир. Устроившись в медвежьей берлоге, людишки вкатили туда три бочонка с вином.
Неупокой ударил обухом оскорда по днищу.
— Пей, душа разбойная!
Шапками, пригоршнями, лаптями, перепачканными в глину и грязь, черпали холопи и с весёлыми прибаутками пили вино. Изголодавшиеся рты жадно тянулись к хлебу, салу и луку. Зубы по-волчьи разрывали истекающее тёплою кровью сырое мясо. Ничего не выбросили из берлоги пирующие: требуха, копыта, изглоданные кости — всё бережливо набивалось за пазухи и в рогожи, про запас на близкие чёрные дни.
— Пей, веселись! — орал пьянеющий Неупокой и тыкался головой в бочонок.
Кто-то завертелся на одной ноге и вдруг ударил шапкою оземь.
— Песню, други, сыграем! И затянул разудало:
Уж как бьют-то добра молодца на правеже!Что на правеже ево бьют,Что нагова бьют, босова и без пояса…
Остальные подхватили с присвистом и дружно:
Правят с молодца казну да монастырскую!..
Неупокой вскочил на опрокинутый пустой бочонок и залился тоненькой трелью:
А случилось ехать посередь торгуПреславному царю Ивану Васильевичу!
Затопали молодецки холопи, понеслись в пляске разгульной и вдруг остановились, притихли. По щекам потянулись пьяные слёзы. Они угрюмо затянули на один надоедливый лад:
Уж како смилостивился надёжа-царь,Утёр слёзы добру молодцу на правеже:— Не печалься, не кручинься, смерд,Свобожу тебя словом царскиим…
Неупокой взмахнул рукой. Оборвалась тягучая песня. Людишки осовело уставились на тёмный лес.
— Не, должно почудилось, братцы, — успокаивающе подмигнул коновод и снова рассыпался звонкою трелью:
Жалую тя, молодец, во чистом поле,Что двумя тебя столбами, да дубовыми,Уж как третьей перекладинкой кленового…
И тихим шелестом кончил, уронив на грудь голову;
А четвёртой, четвёртою тебя — петелькой шёлковою…
Уверенно, гуськом шли стрельцы на голоса.
Неупокой первый услышал подозрительный хруст; с бесшабашной песней, пошатываясь, выбрался он из берлоги и приник ухом к земле. До него отчётливо донеслись сдержанные шаги и шёпот.
«Нешто упредить смердов? — порхнуло неохотно в мозгу. Острые глаза трусливо зажмурились. — Упредишь всех, выходит, сызнов искать почнут. Краше, сдаётся мне, самому шкуру-то свою унести!»
И, юркнув за деревья, исчез.
Только когда совсем проснулся день, Неупокой остановился на отдых.
Ощупав за пазухой каравай и увесистый кусок сала, он выбрал место поглуше и улёгся.
«До городу только дойти бы! — шевельнулись насмешливо губы. — А тамо сызнов хозяин яз».
Он зло стукнул по земле кулаком.
«И не токмо дворянством сызнов пожалуют. Будет час добрый — такой чести дождусь: сам боярин в пояс поклонится».
Мысли переплетались беспорядочно, путались и тонули в баюкающей пустоте.
«Ужотко, потешу вас Володимир Ондреевичем, Старицким-князем».
Тело вытягивалось и млело. Глаза смежал крепкий запойный сон.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Васька так обрядил нутро повалуши, что сам Ряполовский, в награду, допустил его при всех рубленниках к своей руке.
Это была великая честь для холопя, она сулила ему большие корысти. Сам спекулатарь в тот день не только пальцем не тронул Выводкова, но после работы удостоил его несколькими дружескими словами.
Людишки стали искоса поглядывать на товарища.
— Уж не в языки ли пошёл к боярину? — шептались одни. — Не зря господарь примолвляет кабальных. Ведома нам его ласка!
Другие восхищённо показывали на повалушу.
— Сроби-кось чудо такое! Да за эту за творь не токмо к руке — в тиуны не грех умельца пожаловать!
И подлинно: было на что поглядеть и полюбоваться: подволока шла не в причерт с вытесом, не ровно и гладко, а кожушилась затейливыми узорами и то собиралась розовым, в коротеньких завитках, барашковым облачком, то стремительно падала и стыла над головой бирюзовыми волнами. Из присек, за исключением красного угла, расправив крылья, выглядывали головы херувимов, точь-в-точь такие, как на фряжских[26] картинках; а на крыльце, по обе стороны двери, на кирпичных подставах, выкрашенных под тину, тянулись к небу два белых лебедя.